Вечером 3 февраля 1928 года на Москву опустился густой молочный туман. Съел Кремль красностенный с царскими орлами на башнях, хмуро косящимися на советскую столицу, накрыл белой подушкой храм Христа Спасителя, стер стоящий в центре города готический замок – универмаг Мосторга[1], поглотил улицы и здания. Фонари светили во всю мочь, но свет их оказался бессилен против окутавшей землю белой мглы. Люди ползли сквозь нее, как призраки, охая и натыкаясь друг на друга.
В десятом часу вечера туман достиг такой густоты, что видимость упала до нескольких метров. На Страстной площади словно растворился в пространстве бывший монастырь, ныне занятый университетом имени товарища Сталина, и пропал из виду памятник великому поэту, стоящий напротив. Электрические рекламы «Известия ЦИК СССР» и «Рабочая Москва», светящиеся наверху соседних зданий, едва поблескивали сквозь туман.
– Ох, что деется-то, что деется! – сокрушалась вагоновожатая трамвая, который по-черепашьи медленно пробирался по рельсам, заворачивающим на площадь. – Что деется, что деется…
Она яростно дернула за звонок – должно быть, в тысячный раз за нынешнюю смену. Свет трамвайных фар выхватил из тумана лошадиную морду, оказавшуюся в опасной близости от вагона, и бок извозчичьего ватника. Столкновения не случилось, но крепкий русский мат огласил зимнюю ночь, и вагоновожатая тоже в долгу не осталась, на каждое слово отвечая двумя, а то и тремя. Это была простого вида женщина лет, должно быть, тридцати – а впрочем, в таком тумане ничего нельзя было сказать наверняка.
– Так и лезут под колеса! – в сердцах добавила она после перепалки, сама хорошенько не зная, к кому обращается.
В вагоне в этот поздний час было всего четыре человека, и ближе всех к вожатой сидел парень в куцем пальтишке цвета не то серого, не то коричневого, не то линялого черного – одним словом, того трудноуловимого оттенка, который, тем не менее, идеально сливает его обладателя с окружающей толпой. Он поднял воротник, надвинул на уши картуз, подбитый мехом неизвестного науке животного, и смотрел в окно, за которым стыл белесый кисель тумана. Иногда незнакомец поворачивал голову к вагоновожатой, и она видела, как блестят из-под козырька его глаза. Бывают глаза-пуговицы, ничего ровным счетом не выражающие, кое-как пришила их природа к физиономии индивида – и выпнула его в мир, не заботясь более о судьбе обладателя пуговиц. Но с незнакомцем дело обстояло совсем иначе: в его глазах читались сообразительность, внимание, сочувствие – и все это побуждало вагоновожатую выговориться, хотя обычно она не страдала излишней словоохотливостью и ее общение с пассажирами не выходило за рамки предписанных ее профессией тем.
– Страстная площадь! – объявила она.
Вагон дернулся и остановился. Трое пассажиров вышли, осторожно ступая, но вагоновожатая знала, что парнишка останется. До сегодняшнего вечера она видела его несколько раз, и он всегда доезжал до Театральной площади – ныне Свердлова, – где пересаживался на другой трамвай.
– Это какой маршрут? – закричал гражданин в солидном пальто с бобровым воротником, подойдя к вагону.
– Не видишь, что ли? – крикнула вагоновожатая в ответ.
– Ни пса не видать, – отозвался гражданин хладнокровно.
– Шестой трамвай, шестой! До Преображенской заставы…
– А мне первый нужно!
– Ну нужно, так жди… Вагон отправляется! – прокричала вагоновожатая, хоть и видела, что никто не сел; но порядок есть порядок. Она дернула за звонок, перевела рычаги, и трамвай пополз по рельсам дальше.