Ты вот натворил невесть что, а отвечать кто будет? Пушкин?
Распространенная бытовая фраза
Подобно всякому великому явлению жизни, Александр Сергеевич Пушкин за двести лет существования в культуре стал не только предметом многочисленных исследований, научных открытий, гипотез и догадок. Вокруг личности поэта, как и вокруг других героев отдаленной или недавней русской истории – от Александра Невского до Бориса Ельцина, – естественным образом сложилась некая мифология. Притом и официальные биографические «жития», и сплетни кухонного типа, как правило, ра́вно далеки от истины, которая на поверку оказывается чем-то более сложным и противоречивым, чем линейный ход жизни и деятельности героя того или иного российского мифа. Оно и понятно – любой такой герой в основе своей живой человек, а жизнь отнюдь не просто черно-белое явление.
Вот и Пушкин по-разному виделся своим современникам и потомкам. На это влияли и время и место – например, в феврале 1937 года в докладе Н. Тихонова в Колонном зале Дома Союзов на праздновании 100-летия со дня смерти Пушкина было сказано, что любовь к Пушкину, как и любовь к наркому Ежову, является формой любви к товарищу Сталину. Но в те же времена родился анекдот о двух «ворошиловских стрелках», искренне не понимавших, почему в центре Москвы стоит памятник Пушкину, хотя Дантес стрелял метче. Кроме реального Александра Сергеевича, в сознании читателя сосуществуют советизированный Пушкин Тынянова и легкомысленно-светский Пушкин «в жизни» Вересаева; М. Булгаков, сам ныне ставший классиком русской литературы, очень своеобразно отозвался устами своего героя о Пушкине в «Мастере и Маргарите»; «Мой Пушкин», – объявила со всей страстностью Марина Цветаева, но рядом с «ее Пушкиным» почти одновременно возникли Пушкин парадоксальных хармсовских анекдотов и Пушкин набоковских комментариев к «Онегину». Две московских средних школы носят имя Пушкина, но одна (расположенная на месте дома, где родился Александр Сергеевич) получила его в 1937 году к 100-летию со дня смерти поэта, другая (современная школа-лицей с усиленной гуманитарной программой) – в 1999-м к 200-летию со дня его рождения; в обеих, естественно, ученики уделяют особое внимание жизни и творчеству поэта, но как же не похож канонизированный в период «культа личности» Пушкин 37-го года на «солнце русской поэзии», особым блеском воссиявшее над свободной Россией в 99-м. Наконец, время от времени обнаруживаются ранее неизвестные документы и материалы, проливающие новый свет на жизнь и окружение Пушкина, и каждое следующее поколение по-своему перетолковывает пушкинский миф. Ибо в том и величие Пушкина, что он остается для нас современником и его творчество актуально для России во все времена. Так чей же Пушкин наиболее «правильный»? И вообще – чей он, Пушкин? Общий. Так и должно быть, Пушкин – «наше все», и весь – наш, Пушкин общий и у каждого свой, каждый имеет право воспринимать великого поэта с той стороны, с какой он воспринимающему ближе. И вот перед нами еще одна пушкинская ипостась.
В 1986 году в США под именем Пушкина вышла книга, породившая волну откликов, не умолкающих по сию пору[1]. В «Необходимом предисловии» ее публикатор – поэт и прозаик Михаил Армалинский – рассказывает об истории обретения им рукописи «Тайных записок», и нет нужды эту историю повторять. Советская (и не только советская) печать сразу же обрушилась на издателя с бранью разной степени злобности – от брезгливого поджимания губ до требований чуть ли не физической расправы с публикатором. Книгу, естественно, объявили фальшивкой, хотя, надо сказать, Михаил Армалинский нигде и никогда не настаивал, что это подлинный пушкинский текст. Самого Армалинского обзывали эротоманом, извращенцем, распространителем порнографии и еще по-всякому. Но самое большое возмущение вызвал сам факт того, что кто-то посмел посягнуть на «национальную святыню», которая многими понималась как национальный идол, сияющий в своей непорочной чистоте (у королев, как известно, не бывает ног, а великий поэт, видимо, не может быть наделен кое-чем другим; и на Солнце бывают пятна, но на «солнце русской поэзии» – ни-ни; и вообще, Пушкин испытывал лишь «души прекрасные порывы»,