Ложбина между гаражным кооперативом и подъездными путями кирпичного завода густо поросла корявой пыльной зеленью. Чистоплотные автолюбители прилежно сносили в кусты, подальше от родной железной коробки, всякую дрянь: промасленную ветошь, негодные детали, изодранные кресла, а то и целые кузова. В первые годы деревья скрывали свалку, но впоследствии она разрослась, и стало казаться, что и сама растительность выброшена на помойку. Это неприятное место лежало к тому же далеко от жилья, магазинов и прочих центров человеческого притяжения, и сюда мало кто забредал.
Кое-кто, однако, наведывался в эти бесприютные края, и наведывался частенько. В дальнем конце ложбины, там, где ветви клёнов, сомкнувшись, образовали что-то вроде грота, обосновалось становище. На двух кряжистых чурбаках, вкопанных в землю, покоилась толстая шершавая доска. Рядом с этой незатейливой скамьёй, образуя кружок, валялось ещё пять чурбаков. Середина круга сплошь покрывалась слежавшейся золой, со слоем свежего пепла поверху. Трава окрест была вытоптана и густо усеяна окурками, пустыми бутылками и теми душистыми кучками, без которых подобные рощицы как-то и представить трудно.
И ещё на траве лежал человек.
Майор Василий Степанович Сысоев стоял несколько поодаль, дымил третьей подряд «беломориной» и задумчиво разглядывал узоры на руках человека, уже тронутых желтизною. Без труда, как «Луша мала», майор прочитал, что покойник принадлежал к мелкой уголовной шатии, «не так блатной, как голодной». Ясно, как «мама мыла раму», что погибший страсть как любил внушать страх, но, к тайному его страданию, при жизни это получалось не всегда удачно. Зато сейчас… Руки-ноги раскинуты, лицо – под маской запёкшейся крови, рот широко раскрыт и перекошен, и – бр-р-р – прямо в глаз по самую рукоятку вбит нож, простецкий кухонный нож. Вот уж точно – зрелище не для слабонервных, но со слабонервными в округе было туговато. Люди, что копошились вокруг трупа и скрупулёзно обшаривали окрестности, не выказывали особо сильных чувств. Перебрасываясь деловитыми репликами, а то и шутками, они привычно исполняли свою повседневную работу. К тому же обезображенное тело как-то очень естественно вписывалось в общую картину загаженного закутка, где, казалось, не может быть места для других человеческих ощущений, кроме брезгливости.
В который раз подивившись тому, как мирно и скучно смерть может соседствовать с жизнью, майор вернулся к мыслям о том, что появление этого жмура, возможно, основательно спутает его прежние расчёты. Но возможно и то, что это преступление и не имеет касательства к тому особо важному делу, расследование которого уже несколько недель курировал Сысоев. («Вот работа, – мелькнуло у него в голове. – Уже и не всякое убийство важно…») Собственно, между этим эпизодом и предыдущей серией пока что и не проглядывало иной связи, кроме неимоверной жестокости преступника и страшной твёрдости его руки, но Василию настойчиво казалось, что в этом «кроме» заключается общий знаменатель.
Неподалёку послышалось сопение и хруст: к поляне продирался кто-то толстый и неловкий. Густая стена лебеды заколыхалась, и на сцене возник здешний участковый, пожилой старший лейтенант Кузьменко, давний знакомый майора. Похоже, он пёр, не разбирая дороги, и проторил в кустах новую тропу. Кузьменко подошёл к телу, наклонился и назидательно цокнул языком:
– Ну вот, допрыгался Воронцов…
– Что, Семёныч, – без удивления спросил Сысоев, – из твоих? Айда перетолкуем.
Старлей суетливо подбежал к Сысоеву. Вид у Семёныча был сокрушённый, но не чрезмерно: вот, мол, черти, опять набедокурили…