Яна пела.
Яна пела страстно, во весь голос, старательно вытягивая сложные переходы мелодии, льющейся из динамиков. Но всё равно то и дело сбивалась, фальшивила, путала отдельные слова и в конце концов начинала смеяться над своей беспомощностью.
На душе у неё было легко и радостно, и мягко угасающий летний день обещал не менее прекрасное завтра. И послезавтра. И так до самого горизонта сознания. Как бы далеко она ни пыталась заглянуть в своё будущее, там было только одно сверкающее тонкими щекочущими лучиками Счастье. И лишь где-то на самом краю постижимого едва осязалась единственная существенная проблема – далёкая старость. Настолько далёкая, что пока она Яну совершенно не беспокоила.
Отсмеявшись, Яна ставила песню с самого начала, и всё повторялось.
**
На съезде с кольцевой на Мурманское шоссе в глаза бросился огромный чёрно-белый нарочито обделённый всеми прочими красками плакат, призывающий к участию в лотерее в помощь гражданским сиротским приютам, и тут же вспомнились серые картофельные лица и голые руки, так напугавшие её в галерее.
Зачем только Леонид потащил её на эту выставку?! Но разве ему откажешь? Он, как коршун, цепкий и непоколебимый: «Мы должны быть там вместе! Тебе понравится!» Его приглашение – как приказ. Впрочем, так оно и есть. Приказ, ослушаться которого она не может себе позволить.
Тебе понравится.
Да, ей понравилось. Ей очень понравилось коллекционное шампанское, а не все эти инсталляции с «глубоким смыслом». Но Лёня был так трогательно сосредоточен, спорил с разомлевшим от всеобщего внимания Севой о внутренней свободе, мифологии, сопричастности и недосказанности; пришлось делать вид, что ей тоже всё очень интересно.
Нельзя сказать, что искусство совершенно её не трогает. Просто у неё другое восприятие, и всяким сюрреалистическим концептам она предпочитает более понятную классическую живопись или скульптуру. Ту, где не надо ничего додумывать, ища скрытые смыслы, а можно только любоваться красотой и точностью изображённого. Вот у Ники на усадьбе прекрасные статуи. Ника говорит, что когда-то они стояли в Пушкинском музее Москвы. А картины в её palace! Они великолепны! Куинджи, Левитан, Дубовской, Шишкин, Поленов, Саврасов, Айвазовский наконец! Вот где художественное мастерство! А не тяп-ляп-выкрутасы Медянского.
Оставив мужа в компании прочих любителей порассуждать о «многомерности художественной перцепции», она бродила по светлым залам, с недоумением рассматривая «венцы современного искусства», как было написано в рекламном буклете, и наткнулась на эту странную композицию. На едва заметно вращающемся постаменте в большом стеклянном кубе без верха лежал потрёпанный старинный фотоальбом, раскрытый примерно посредине; к серо-зеленоватым картонным страницам жёлтыми бумажными уголками были прикреплены чёрно-белые фотографии. По две на страницу.
Снимки были сделаны очень давно, несомненно, ещё до Локаута, и Яне стало любопытно взглянуть поближе на эти невзрачные осколки ушедшей эпохи.
Тут была женщина с длинными спутанными волосами и утомлённым напрочь лишённым косметики грубо отёсанным лицом. Женщина держала под руку невысокого плешивого мужичка в дешёвом мятом пиджаке и рубашке без галстука. Оба напряжённо смотрели в объектив, будто их принудили сфотографироваться. С соседней фотографии строго глядела старуха; лицо её было изрезано такими глубокими и частыми морщинами, что казалось, будто это высохшая кожа какого-то крупного животного – слона или бегемота. И только её глаза были наполнены непересыхающей влагой жизни. На второй странице альбома снова оказалась та некрасивая молодуха. Только уже без мужчины и с замотанным в пелёнки младенцем на руках. А с последней карточки смотрел короткостриженый черноволосый мальчик лет пяти-шести, сидящий на фоне светлого окна в обнимку с большим изрядно замусоленным плюшевым медвежонком.