Спасу от таракана не было нигде: ни в курной избе, ни в государевых верхних палатах, – от веку суждено таракану состоять при русском человеке захребетником.
Иван (Данило) Полянский не из-за таракана был огорчен, но таракан ползанием своим и шевелением усугублял огорчение. Он полз и полз по столу, смело шагал всеми шестью лапами по секретным бумагам, заглядывал в чернильницы, пробовал на зубок сургуч с государевой печатью и, наконец, прибыл на сафьянный переплет Четьи-Минеи.
Иван (Данило) Полянский словно того и ждал: занес над сатанинским насекомым кулак, да смахнул рукавом чернильницу прямо на писаное… Вот горе-то: перебеляй теперь.
Может, не перебелять? Может, и не было вовсе никакой бумаги? Не было, и все тут. Путь за море не близкий, могла и затеряться. Там ведь эти плавают, как их… флибустьеры.
Вредная бумага, огорчительная. Не любят таких здесь.
Иван (Данило) Полянский глянул в слюдяное окошко. И не высоко вроде, а кажется, что Уральский камень видно и далее до Байкала, где гнул и корежил воевода Пашков негнучего протопопишку…
Из аглицкой столицы города Лондона пришло донесение от торгового человека Ивашки Ларионова. Ивашка в письмеце сообщал, что верный и проверенный человек в Лондоне погорел синим пламенем. А ведь десять лет жил, принят был в Думу ихнюю – парламент, все бумаги выправил, словечек аглицких нахватался гораздо. И вот поди ж ты – вылез с предложением сидеть в палате по чинам, как в Думе боярской. То ли умом решился, то ли затосковал по дому. Сразу взяли на примету, а тут еще лорды, обсуждая этот вопрос, по аглицкому обычаю снялись драться, и лорд Шефтсбери, он же сын боярский Чурмантеев, во время драчки стал всех навеличивать русскими непечатными титулами, и от этого вовсе был узнан бывшим аглицким на Москве посланником… Словом, было от чего огорчаться Ивану (Даниле) Полянскому. Думать он думал, а чернильницу не поднимал: не было никакого сына боярского Чурмантеева. Да и торгового человека Ивашки. Мало ли что. Тем более море. И эти… флибустьеры. Дело такое.
В дверь сунулись: дожидаются.
– Проси, проси соколов моих.
Соколов было целых два: Василий Мымрин и Авдей Петраго-Соловаго. Оба служили в приказе по третьему году, разумели грамоте и тайным приказным премудростям, немало повывели уже воровства и измены. Первый сокол, Василий Мымрин, был высок, тонок, волосы на лице срамно убирал бритвой, а глаза у него от природы были мутного цвета, и были те глаза посажены близенько-близенько, и косили друг на друга зрачками, словно бы говоря: эх, кабы не переносье, слились бы мы, глазыньки мутные, в единый циклопов глаз, как в омировом сочинении про хитромудрого Улисса. Петраго же Соловаго Авдей росту был невеликого, зато широк, и руки до полу, и ладони – что добрые сковороды, а личико его все как есть было покрыто рыжим пухом – волос не волос, шерсть не шерсть, глаз же имел густо-черный и пронзительный…
Вот они и пришли, два такие.
– Докладай, – велел Иван (Данило) Полянский.
– Третьего дни, – степенно начал Василий Мымрин, – на свадьбе в Ямской слободе у мещанина Абрама Преполовенского мещанин же Евтифей Бохолдин с чаркою сказал: «Был бы здоров государь царь и великий князь Алексей Михайлович да я, Евтюшка, другой».
– И? – спросил Полянский.
– Отдан за приставы, – ответил Петраго-Соловаго и сам продолжал: – На той же мещанина Абрама Преполовенского свадебке во время рукобитья между стрельцом Андреем Шапошником да пушкарем Федькой Головачевым стрелец государевым именем пригрозил, а пушкарь казал ему кукиш и приговаривал: «Вот-де тебе и с государем!»
– Ну и свадьба! – подивился Иван (Данило). – И что же?
– Гости отданы за приставы, – сказал Василий Мымрин. – А когда за приставы брали, смоленский мещанин Ширшов кричал и врал: есть-де и на великого государя виселица…