Была ранняя весна, был ночной звонок, слова, прозвучавшие в ночи: «Серый, ты крепись – мать умерла…». Потом, были ночные сборы, и поездка в родную станицу. Потом, был гроб, с телом матери, которую он, поначалу, даже не узнал, так сильно исказили черты ее лица, холодные лапы смерти. Потом, он ходил бездумно по улице, зябко пожимая плечами – промозглая, сырая, ранняя весна, все время забиралась к нему, под тоненькую куртку. Потом, он увидел старенький забор, и вспомнил, что когда то, давно давно, возле него, стояла лавочка, которая по весне пряталась под тенью больших вишневых деревьев…
Он вспомнил, как вся улица, по вечерам, собирались на ней всей частной гопкомпанией, веселясь новой весне и своей юности, как они ее удлинили, потому как уже не хватало места для всех желающих. Он вспомнил как сидел на ней, в последний вечер, перед тем, как отправиться в армию. Вспомнил и то, что там, в Афгане, с ним мысленно, почему-то, всегда была эта лавочка, укрытая тенью больших вишневых деревьев, и мама, которая выйдя поздно вечером на улицу, звала его:
– Сергей! Иди домой! Завтра рано вставать, в школу.
А он, затушив бычок о край лавочки, кричал из темноты в весенний, теплый, наполненным ароматом цветущих деревьев воздух:
– Ща ма, иду!
Теперь не было ни деревьев, ни лавочки, ни мамы…
Когда он вернулся с Афганистана, то еще почти год кричал по ночам, но только уже не: «Ща ма, иду!» – это уже были, совсем другие крики, в которых и в помине не было, той беспечности и радости жизни. На эти возгласы из его спальни, прибегала мама, и тревожно спрашивала:
– Что случилось сынок?
А он, проснувшись от своего крика, отвечал:
– Да все нормально, иди спать мам.
Она его поначалу спрашивала:
– Ты хоть что нибуть расскажи Сережа, что там было?
Но он отмалчивался, или переводил разговор на другую тему. Поняв, что ничего от него не добьется, мама больше не тревожила его этими вопросами. Теперь, ее не стало… Так Сергей ей ничего и не рассказал…
Уже прошло тридцать лет с тех пор, как он вернулся с Афгана – целая жизнь, и время, великий лекарь, незаметно, день за днем, затянуло раны в душе Пожидаева, а из памяти стерла многие лица и имена. И уже не снятся сны, которые долгие годы преследовали Сергея, когда его вновь и вновь забирали в армию, а он, доказывал всем, что уже хапнул своего с избытком. Но ему не верили, и все равно везли в БТР-е, по бетонке, в 12-й Гвардейский мотострелковый полк, и он, просыпался посреди ночи в холодном поту, потом осознав, что это всего лишь сон, успокоившись, засыпал снова…
* * *
БТР несся по бетонки в 12-й Гвардейский мотострелковый полк, что в восемнадцати километрах от Герата. Восемь независимых колес существенно сглаживали неровности дороги, и на большой скорости, машину раскачивало как катер на волнах. Сергея на броню не пустили – еще не по ранжиру, и он наблюдал открывающийся ему пейзаж, сквозь узкую створку бойницы. Повсюду была терракотовая, солнцем выжженная земля, усыпанная острыми камнями, и если бы не одинокие, засохшие, то тут то там, торчащие из земли верблюжьи колючки, то можно было подумать, что машина едет по поверхности Марса. Вздымающиеся со всех сторон красно-коричневые сопки, тоже наводили на эти мысли, а лежащие сплошь и рядом, по обочинам дороги, сгоревшие остовы различной военной техники, и еще чего-то, добавляли эффект прошедшей звездной войны.
На место постоянной дислокации полка, они приехали после отбоя, и сопровождающий молодых солдат прапорщик, повел их в палатку карантина. Показав им их кровати, он испарился ненадолго, чтоб появиться с термосом для пищи в одной руке, а в другой руке, у него было коробка. В бачке оказалось толченная картошка, заправленная комбижиром, вперемешку с черными глазками, а в коробке, килька в томатном соусе, и хлеб. Сергей толком не ел уже почитай как две недели, а горячую пищу принимал последний раз еще в учебке. Да… тридцать лет прошло с тех пор, но ему никогда не забыть вкус той картошки и кильки в томате – ничего вкуснее он не ел, ни до этого, ни после.