Увы, XX век оказался для России веком чрезвычайным. Не только по сумме исторических потрясений, но и по небывало частому употреблению этого слова в самых неожиданных вариантах. Чрезвычайными, то есть наделенными внесудебными правами наказания вплоть до расстрела, были Комиссии по борьбе с контрреволюцией, созданные тотчас же, как только большевики захватили власть, и продотряды с правами насильственного отъема продуктов у крестьян и бессудных расстрелов «за саботаж». Чрезвычайные Съезды, Чрезвычайные постановления, Чрезвычайные решения, Чрезвычайные Указы. Если все «Чрезвычайное» собрать вместе, то возникает отчетливое впечатление состояния гражданской войны во все времена вплоть до хрущевской оттепели.
Мое поколение – первое, родившееся после официального окончания Гражданской войны – оказалось поколением, выросшим в состоянии тайной гражданской войны. Конечно, мы не ощущали всего ужаса перманентного террора, но наши родители, родственники, старшие братья и сестры испытали его в полной мере. Нам в наследство досталось полностью разрушенное правовое пространство, а нашим внукам – разрушенное идейное, что и породило антисемитизм, мерзкое наименование «лицо кавказской национальности» и бессмысленную войну в Чечне, регулярно поставляющую не имеющих национальности террористов.
Все это – результат взрослой жизни. Детство не знает ни террора, ни ксенофобии, ни ура-патриотизма. Почему я и хочу вернуться в это самое чистое время человеческой жизни.
Сколько себя помню, меня загоняли в постель ровнехонько в половине десятого. А книжки отбирали, и если я проносил что-либо нелегально, то в самый увлекательный момент пододеяльного чтения бесшумно отпахивалась занавеска – я спал на кухне, на деревянном топчане, покрытом тоненьким матрасиком, набитым соломой, – кто-то возникал в проеме, и книжка изымалась. А спать мне не хотелось то ли по причине упрямства и самоутверждения, то ли из-за того, что я был взбаламучен уже прочитанным. Как бы там ни было, я не слишком расстраивался. Во-первых, потому, что подобное происходило ежедневно, а во-вторых – и это главное – у меня в запасе было еще одно увлекательнейшее занятие: я придумывал себе сны.
Ах, какие это были сны, если, конечно, мне везло и они в самом деле проходили передо мною, как на экране! Признаться, я этим занимаюсь и сейчас, хотя возраст – как бы это поизящнее выразиться – внес существенные коррективы в мои сценарии снов. В детстве я мечтал обрести способность оказаться в любимых книгах и не только зримо увидеть их героев, но и запросто пообщаться с ними. С Питером Марицем, юным буром из Трансвааля, с неугомонным бретером д'Артаньяном, со знаменитым пиратом капитаном Флинтом или князем Серебряным. В детстве я свято верил, что в книгах излагаются исторические события, что их герои – в самом деле существовавшие и, что самое любопытное, продолжающие существовать люди, с которыми можно запросто встретиться где-то там, вне реальности, но вполне реально. Потом это прошло (может быть, к сожалению?), я сам стал сочинять нечто близкое к действительности и записывать это «нечто», а ощущение – будто чуточку обокрал самого себя. И стал куда беднее, чем в голодном детстве…
Да, теперь я мечтаю об ином, но столь же нереальном, потому что мечтать реально – неинтересно, поверьте. Мечтать, подобно Корейке, о том, что я найду толстый бумажник, набитый сотенными? Глупо. Мечты – бесценны сами по себе хотя бы потому, что способность мечтать – осколок утерянного детства. Крохотный, как бриллиант, и сверкающий, как бриллиант. А ведь человек живет только в детстве своем. Только. В юности он – суетится, в зрелости – озабочен, в старости – раним. Вот почему мечты для меня – просто продолжение жизни. Всегда что-то обещающей и никогда не выполняющей своих обещаний. Может быть, именно в этом и заключается ее прелесть? Как знать, как знать…