Пусть я прах и тлен, но сплю я сном ангельским. По ночам меня не добудишься, пока я сам не открою глаз. Но в ту ночь, ближе к утру, сон мой разворошил и проткнул оклик, кто-то звал меня испуганно. Задыхающийся, взволнованный шепот проник сквозь решетку:
– Утопленник в реке. У Западных полей. Я… я пошел туда глянуть на упавшее дерево, лежит поперек реки, надо бы убрать. А там в воде человек, его прибило к дереву, отче, будто ветошь какую.
– Мертвее не бывает.
В ту ночь я спал на табурете в исповедальной будке, уткнувшись щекой в дубовую перегородку. Беспокойный был сон, отнюдь не ангельский. Я вскочил, наспех расправил помятую рясу. Тьма кругом, то ли ночь, то ли раннее утро; руки и ноги у меня окоченели от холода. Сдвинул перегородку настолько, чтобы можно было выбраться из будки, – которая и не будка даже, а так, самоделка: подпорки, накрытые занавесью, – и в отблеске свечи предо мной предстало раскрасневшееся, насупленное лицо Хэрри Картера.
– Сперва побежал к вам домой, но в кровати никого, – сбивчиво бормотал Картер. – Вот я и подумал, может, вы здесь.
Я хотел сказать ему, что обычно не сплю сидя в будке и сам не очень понимаю, что меня заставило заночевать в церкви. Но, судя по физиономии Картера, в моих объяснениях он вовсе не нуждался, ему хотелось лишь одного – поскорее вернуться к реке.
– Его ведь соборовать надо, разве нет? – спросил Картер и поджал губы угрюмо.
– Ты же сказал, он мертв.
– Но если плеснуть чуток освященного вина в его мертвое горло…
Мертвая глотка вина не распробует, подумал я, но вслух не сказал.
– Если нам удастся хотя бы это, – твердил Картер, – может, его смерть станет почти достойной. А иначе…
А иначе его ждет страшная участь, и болтаться безжизненной ветошью на рухнувшем дереве покажется ему несказанным счастьем. Хэрри Картер желал покойнику лучшей доли и был прав. Так что, выйдя из церкви, мы бросились бегом.
Первое, что я ощутил, – ветер, дул он с востока, порывистый, ледяной. Близился восход, и небо слегка посветлело. Бежали мы по дороге, что вела к Западным полям; большая часть дороги идет через луговину, разрезая ее наискось. По реке мы бы плыли более двух миль. Ветер трепал мой стихарь, и тот дыбился, словно парус, освященное вино плескалось в бутыли, я нес ее в правой руке, а в левой – склянку с елеем; шагу я не сбавлял, хотя ловил ртом воздух, а ляжки мои горели огнем. Совсем как олень, сказал бы мой отец, подмигнув, он всегда был не прочь подстрелить оленя. Что до Картера, молодого, приземистого, крепконогого, его светлые волосы развевались на ветру, штаны на коленях топорщились от засохшей вчерашней грязи – словом, обычный пышущий здоровьем юнец. Он мчался впереди, усердно работая локтями.
Луговина утопала в воде, но не столь глубокой, как раньше, – ветер, судя по всему, сдувал воду обратно в реку. Небо над нами, высокое, с бегущими облаками, поголубеет, когда взойдет солнце, пока же все вокруг, кроме ветра, было мокрым – мощенная булыжником дорога, трава, земля, наши ступни и лодыжки, стволы деревьев, гнезда, а в них неоперившиеся птенцы. Пальцы на моих ногах все равно что лягушки на болоте. Мы добежали до межи у Западных полей, дальше начиналось пастбище с густой сочной травой, и здесь было совсем уж топко – промокшие овцы с дрожащими ягнятами и коровы стадами брели по нескончаемой луже, выискивая почву посуше, где они могли бы кормиться, не захлебываясь водой; лошади Тауншенда, увязнув в грязи, стояли четырехугольником, уткнув морды друг другу в бока, с которых стекала вода. Сухим был только ветер, сухой и жутко холодный, он гнал прочь затянувшиеся дожди.