– Ты написал очень грустную сказку, – сказала жена, привычно отбрасывая с лица упавшую прядь волос.
Мастер улыбнулся:
– В следующий раз обязательно напишу веселую. Обязательно. В некотором царстве, в некотором государстве…
А потом ты медленно приходишь в себя, машинально размазывая по лицу копоть и кровь, тупо глядя на изуродованные останки патрульного корвета, понимая, что ты один, один в этой богом забытой дыре, и аккумуляторы пистолета, сунутого в разбитый рот, оказываются разряженными…
А дальше – дальше ты идешь, тащишься через бесконечные маленькие деревушки, где тебя травят ленивыми собаками и почти не дают хлеба, под вялую брань и сочувствие, а выброшенные из окна старые башмаки оказываются безнадежно дырявыми и с оторванной левой подметкой, висящей на гнилых нитках. И ты идешь, тащишься, стараясь не переносить вес на левую ногу, стараясь не задумываться о будущем, пока у старой буковой рощи не встречаешь первых прилично одетых людей. В их мытых руках тонкие прямые клинки, и самый молодой из них все пятится назад, устало отмахиваясь, падая на колено, пытаясь вырвать глубоко вошедшую сталь… Ты проходишь мимо, тебе безразлично происходящее, но убийцам не нужны свидетели, им почему-то никогда не нужны свидетели, и тебе тычут железом в спину, промахиваются и догоняют снова… Ты забираешь оружие, ломая его на колене, не понимая, за что, – и отдаешь богато украшенную рукоять встающему с земли владельцу. А потом недоумению не остается места, они оказываются на редкость неуклюжими и хрупкими, и, перехватывая рассеченную голень грязным рукавом от куртки ближнего из лежащих, ты привыкаешь к мысли о возможности убийства. И ты натягиваешь темно-фиолетовый колет с оранжевыми наплечниками, разбираешь мешанину ремней кожаной перевязи, отвязываешь от чахлого деревца чужую лошадь и впервые в жизни перекидываешь ногу через седло. В мир надо входить в такой, какой он есть на самом деле. Особенно в чужой мир.
– Схватку надо было делать детальнее, – сказала жена, продолжая вязать. – Это сейчас модно.
– Хорошо, дам детальнее, – думая о своем, ответил Мастер.
…Хозяин гостиницы лебезил перед золотым шитьем колета, перед ажурным эфесом меча и даже перед его породистой лошадью. Это сразу выпрямило спину, гордо откинуло голову и превратило скверное произношение в иностранный акцент. А когда хозяин пополз по заплеванному каменному полу за оброненным квадратиком из тусклого металла – он понял стоимость найденного увесистого кошелька и устыдился вспыхнувшего презрения к крохобору-хозяину. Потом стыд исчез, исчез незаметно и больше никогда не появлялся.
Гостиничная прислуга, любопытная и крикливая, сразу прозвала его чужаком – и это тоже прочно приросло, став именем, кличкой, второй кожей, невесомой и незаметной. Он долго был Чужим, очень долго – пока не стал Мастером.
Брусчатка мостовой и кирпич стен были нелепы и архаичны. Ты меряешь зигзаги улиц, сидишь в винной духоте кабачков и притонов, расталкиваешь ножнами толпу на карнавалах и публичных казнях, прицениваешься на рынке к плащам и девочкам… Город входит в тебя и становится тобой, и лишь полное отсутствие вывесок, листков с указами и пошлых стишков на заборах – полное отсутствие слова, написанного или напечатанного, выцарапанного на грязной стене или камне мостовой, – эта странная пустота еще смущает тебя. Но и она становится обыденной. Позднее ты заметишь, что здесь не поют песен. Даже на карнавалах. Никогда.
Пятискатные черепичные крыши, жутковатые резные флюгера в виде зубастых тварей с печальными глазами, грубо отесанные камни мощных стен – и неожиданно ажурная, витиеватая филигрань особняка, обветренный мрамор колонн, красноватый лак деревянных дверей… Испуганный горожанин шарахается в сторону, не отвечая на вопрос, и тонкая хищная стрела у самых ног, посмевших переступить невидимую черту перед молчащим домом… Ладно, это тоже город. Мглистые, понурые рассветы, темно-серые зубцы крепостных башен, глухое звяканье засовов и перекличка ленивых часовых. Это надолго. Может быть, навсегда. Ты стряхиваешь зябкое сонное оцепенение и осторожно переступаешь порог гостиницы. Будем привыкать.