Наступала весна. Мартовское солнце ярко светит и заметно согревает. Под его живительными лучами снег быстро тает и потоками льется через водосточные трубы на тротуары. На солнечной стороне улицы мокро, но зато тепло, светло, весело; в тени зима еще упорно держится, снег почти не тает, резкий ветер заставляет людей плотнее кутаться в теплые одежды. Холодно и мрачно в тех закоулках, куда не проникает луч солнца, где приближение весны чувствуется только потому, что зимняя стужа сменяется сыростью… В одном из таких забытых солнцем закоулков, в подвале большого пятиэтажного дома, окружавшего своими громадными флигелями крошечный дворик, сидел, сгорбившись над работой, человек, который по-видимому сильно нуждался в живительном луче тепла и света. Мертвенно-бледный, с истомленным лицом и красными воспаленными глазами, он с лихорадочной поспешностью нашивал бантики и пуговки на щегольские дамские ботинки; с полдюжины таких же ботинок разных размеров и фасонов, расставленных на большом почерневшем от времени столе, и множество деревянных колодок, валявшихся в углу комнаты вместе с обрезками подошвы, кожи и прюнели, ясно показывали, что это был башмачник, а бедная обстановка его сырой, мрачной, низкой комнаты и разноцветные заплатки, покрывавшие одежду его, говорили о плохих заработках, о суровой нужде. Несмотря на торопливость, с какой бедняк действовал иглой, ему по временам приходилось прерывать работу: удушливый кашель мучил его, он хватался рукой за грудь и красные пятна выступали на его впалых щеках.
– Ишь ты, как замучился, Павлуша, – раздался из глубины комнаты голос женщины: – хоть бы отдохнул; право, совсем изведешься!
– Отдохнуть! Кончу, так отдохну, – хмуро отвечал башмачник: – сама знаешь, сегодня надо работу нести, так чего там: «отдохни!»
– Можно и завтра снести работу; беда не велика, что один день просрочишь, – возразила женщина: – хозяин, кажись, добрый – придешь, поклонишься, авось, не взыщет с больного человека.
– Еще кланяться! Очень нужно! – проворчал башмачник.
Новый припадок кашля прервал слова его.
Авдотья, так звали женщину, знала, что спорить с братом бесполезно; она махнула на него рукой и вернулась к своему занятию – мытью в корыте каких-то лохмотьев, составлявших все белье семьи.
Дверь скрипнула; в комнату вошел маленький человек, неся в руках кусок хлеба, бутылку квасу и пару селедок. Мы говорим маленький человек, а не мальчик потому, что в этом крошечном существе не было, по-видимому, ничего детского: одет он был в большие сапоги, в длинный чуть не до пят балахон, в огромную закрывавшую уши шапку, и взгляд его сереньких глазок был не по летам серьезен.
– Принес, тетенька! – проговорил он, опуская свою ношу на деревянный табурет возле печки и освобождаясь от шапки, видимо тяготившей его.
– Принес Илюша? Ну, и ладно! – добродушно отозвалась Авдотья. – Сейчас у меня обед будет готов, картошка уже сварилась.
Через несколько минут вся семья сидела за обедом, состоявшим из вареного картофеля с селедкой да из хлеба с квасом. Авдотья ела быстро и почти все время говорила, хотя никто не отвечал ей. Илюша чинно, не торопясь, проглатывал кусок за куском и сосредоточил все свое внимание на этом приятном деле. Павел почти не дотрагивался до пищи: ему сильно нездоровилось, он едва сидел.
– Вот и посуду не буду мыть, – говорила Авдотья: – надо скорей бежать к Шустовым; у них сегодня много гостей, ужин, велели придти кухарке помогать.
– А где они живут? – спросил Павел.
– На Офицерской, – ты разве не помнишь? Мы ведь у кумы Анисьи там в гостях были?
– Не помню. Я думал, не по дороге ли тебе в Гостиный двор. Я работу кончил, а нести не могу, совсем разломило.