* * *
Полная луна, похожая на затянутый бельмом глаз, хитро щурясь, крадется по ночному небу полуслепым свидетелем.
Конь под Вацлавом всхрапывает, взвивается на дыбы, испуганно гарцует на узкой горной дороге. Впереди брешут собаки, радостно, нетерпеливо. Значит, загнали добычу, ждут хозяина.
– Вперед! – Плеть со свистом опускается на взмыленный бок жеребца, стремена упираются в крутые бока. – Вперед, я сказал!
От бешеной скачки звон в ушах, и ветер цепляется за волосы, силится догнать вороного. Пустое! Другого такого скакуна во всех Карпатах не сыскать, за него столько золота уплачено, что до сих пор от мысли этой дух занимается. Самый лучший конь, самый неприступный замок, самая красивая женщина. Была, пока не надоела…
А гончие заходятся лаем все ближе, скоро, видать, конец охоте. Эй, прибавь-ка, вороной!
Женщина жмется к скале, мечется серой тенью посреди собачьей своры. Красивая, даже сейчас, в порванном платье, простоволосая, со сбитыми в кровь босыми ногами, красивая… Заметила его, бросилась под копыта вороному, вцепилась в стремя.
– Вацлав, отпусти! – Голос хриплый, сорванный от крика, а глаза – синими звездами. Вот за эти глаза он ее когда-то и полюбил, не смог пройти мимо. Да только не любовь то была! Колдовство и морок! Он – граф Закревский, единовластный господарь здешних мест, а она кто? Безродная цыганка, волчья кровь…
– Уходи! – Плеть взмывает в воздух, и вороной привычно вздрагивает. Цыганка тоже вздрагивает, закрывает лицо руками, захлебываясь криком от боли. – Уходи! Беги! Коли убежишь – живи!
Куда бежать? Позади скала, впереди он и гончие. А коли и прорвется, так его люди не выпустят, потому как у них наказ, ослушаться которого никто не посмеет.
– Тогда сразу убей, не мучай! – В синих ведьмовских глазах мольба, слезы, точно самоцветы, так и хочется коснуться рукой мокрой нежной щеки. Наваждение, опять наваждение…
– Умри!
Свора повинуется приказу, срывается с места. Женский крик тонет в алчном зверином вое. Пусть она умрет, пусть освободит его душу из черного плена…
Вороной хрипит и мотает башкой, норовя сбросить. Плетью по крутому боку не глядя, не задумываясь, привычно отмеряя удар. Вот так, присмирел. А когда-то тоже был норовистый.
Цыганка больше не кричит. В темноте ни зги не видать. А слепая луна все ниже, тоже всматривается, запоминает. Пусть глядит, больше никто не увидит. И не узнает. Кто мог рассказать, того уже среди живых нет. Или не станет скоро. Даже тех, кто в этой ночной охоте чужую кровь проливал. Богдан свое дело знает: тому – стрела в спину, этому – ножом по горлу, а кому, уже в замке, яду в молодое вино. И с Богданом потом нужно будет что-то решать. Это сейчас он, сводный брат, наипервейший его товарищ, а случись что – продаст, не пожалеет…
Собаки отползают от добычи с неохотой, припадают на передние лапы, скалят зубы, но повинуются. Потому что боятся. Его все боятся, на то он и Вацлав Лютый. А цыганка еще жива: хрипит порванным горлом, скребет ногтями сырую землю, смотрит глазами своими синими, силится что-то сказать. Интересно – что? Отец-покойник говорил, что предсмертные слова самые верные, непритворные. Оттого, видать, и не пустовали темницы в замке, а у палача не переводилась работа. Очень хотелось отцу знать последние, самые верные слова.
У цыганки лицо в крови, а поди ж ты, все равно взгляд не отвести от красоты ее сатанинской.
– Ну, что ты мне скажешь? – Встать на колени, чтобы лучше слышать, поймать последний вздох, коснуться разбитых губ.
Сказала… такое, что мороз по коже. И не верит он в эти сказки цыганские, а тревожно вдруг стало, холодом потянуло, точно из склепа.
– Зря ты так. Ох, зря! Могла бы легкой смертью умереть, а теперь уж что? Теперь не обессудь…