Наташка проснулась как от выстрела. Так, как будто она сидела в засаде и нечаянно заснула. А теперь раздался выстрел и – беда, все пропало. Она затаилась, стараясь выровнять сбившееся дыхание, но глаза не открыла. Сон, из которого ее выдернул этот приснившийся выстрел, был неприятный. Что там было, в этом сне, она не помнила. Помнила только, что сон был очень яркий, очень реальный, как будто это не во сне все было, а наяву. А что именно было – не помнила. Ну и хорошо. В жизни столько неприятностей, так еще и плохие сны помнить…
Она никак не могла сообразить, где она и почему все какое-то неправильное, не такое, как всегда. Вот в детстве она просыпалась совсем не так. До восьми – да, примерно до восьми лет – Наташка просыпалась от привычных, радостных запахов парного молока и свежего хлеба. Хлеб мать каждое утро понемногу пекла. Даже огонь в печке пах радостно. Хотя когда она однажды сказала об этом матери, та рассмеялась и ответила, что Наташка дурочка, что огонь ничем не пахнет, а дымом у них и вовсе пахнуть не может, потому что печка новая и тянет хорошо. Но Наташка говорила: я же чувствую! Мать сердилась: вот никто не чувствует, а Наташка одна чувствует, хватит уже глупости выдумывать. И Наташка замолкала – мамку лучше не злить.
А после восьми лет она просыпалась от окрика: «Вставай, ладоха, нечего валяться!» Что это за зверь такой, «ладоха», Наташка не знала, но валяться и вправду было некогда. Воды в дом наноси, кур покорми, посуду помой…
Впрочем, Золушкой она себя особо не ощущала – они вдвоем с мамкой хозяйство волокут, и огород, и яблоневый сад, и птицу… Мамка одна не справилась бы, а помогать ей больше некому было. Если не она, Наташка, то кто?
А в последнее время она почти всегда просыпалась вот так, как от выстрела. И сны всегда были плохие. Но просыпалась в знакомом месте! А сейчас место было незнакомое. Кровать была жесткая, подушка просто смешная, таких надо штук пять, чтобы нормальная получилась, ну, может, три, а одеяло было тоненьким, почти невесомым, и Наташка сильно замерзла. Она все-таки решилась открыть один глаз. Абсолютно безопасно. Этому фокусу Наташка научилась еще в детстве. Даже если бы кто-то специально наблюдал за ней, ждал бы, когда она проснется, – все равно ничего бы не заметил: ресницы у нее были некрасивые, светлые, но очень длинные и очень пушистые. За такой завесой никак не углядеть серую радужку глаза.
Она осторожно приоткрыла один глаз и попыталась понять, где она находится. Потолок оказался высоко, гораздо выше, чем она привыкла. И вместо трехрожковой люстры – один плафон треснутый, другой не горит – на потолке были лампы дневного света, сейчас выключенные. Кроватей в помещении было много, сразу и не сосчитаешь, и Наташка поняла: это больница. Ужас вышиб все мысли из головы. Больница! Наташка в панике принялась ощупывать лицо, но повязок не было, только семилетней давности шрам на подбородке. Нащупав его, она немного успокоилась, сообразила, что гипса тоже нет, а главное – не болят при каждом вдохе ребра. Значит, это не та больница…
Конечно, не та, что это на нее нашло? Ей двадцать два, почти двадцать три года, все давным-давно зажило, на ней все как на собаке заживает, как мать говорит… Тогда что она тут делает и как сюда попала? Наташка, почти успокоившись, стала прислушиваться к своим ощущениям. Итак, что же у нее болит? Ведь если больница, что-то должно болеть. Слегка ныл живот, высоко, почти под ребрами, слева. Интересно, а что там? Желудок, какая-нибудь селезенка? Печень вроде бы справа. Справа или слева находится аппендицит, она не знала, но думала, что он гораздо ниже, по крайней мере, у матери рубец от аппендицита был совсем внизу живота. Почему же все-таки она в больнице, ведь Маратик и в этот раз бил ее, как обычно, по лицу?