Истории разносила по городу Лукешка. Рассказывать она умела пестро – с её языка, через исконную бабью говорливость, рацеи вмиг облетали окрестные завалинки, рынок и лавки, за день рассасываясь по всем закоулкам простолюдной Мельны. Дальше, из кухонь и людских, рассказки тянулись в господские столовые, потешая в обеденный час отцов семейств, родню и домочадцев. Но у барских самоваров уже не знали, что главная заслуга в том удовольствии, какое подавалось за чаем вместе с вареньями и калачами, принадлежит тридцативосьмилетней незамужней бабёнке – Лукерье.
Лет пятнадцать Лукешка служила кухаркой в семье городского врача – чухонца по отцу – Андрея Тойвовича Хайми. Так что Сергея Хайми – сына Андрея Тойвовича и бедной дворянки Елизаветы Скорпиной – она знала практически с рождения.
Рассказывалось, будто Серёжа с самого своего появления на свет был до странности невезуч: ещё в младенчестве он умудрялся так давиться молоком кормилицы, что, для прочищения дыхания, его приходилось переворачивать вниз головой и трясти, словно солонку над стряпнёй. Рассказывалось, будто ребёнком во сне он часто шевелил ушами, и однажды игривый домашний кот кинулся в его постель и, спящему, прокусил мочку, оставив на всю жизнь два вздутых рубца. Рассказывалось также, будто – уже гимназистом – на охоте он подстрелил собственную лошадь, по рассеянности спутав несчастную животину с сохатым.
Со временем обывателей перестало удивлять роковое невезение молодого соседа, оно перешло в обычное состояние его дел и, став будничным явлением, сделалось привычным, что почти равно необходимому. К нему относились с сочувствием, даже после этой, последней истории: ведь страдал он и терпел от случая не по личной вине, была, значит, на то злая судьба, а обиженного судьбой пожалеть – благочестие. К тому же был он юн, воспитан, читал книги и не распутничал в духе нового века, а то, что был горяч и судил власти, так со временем эта блажь выходит, как пузырьки из сельтерской.
Весной 1908 года Сергей заканчивал шестой класс гимназии – тогда-то мы и услышали о нём последнюю историю, где невезение сыграло с ним поистине счастливую шутку. Так что уместнее, пожалуй, назвать это везением.
Начинала Лукешка обычно с ругани:
– Случилось всё из-за той дерьмовки – дочери трактирщика Зозули, чью кухню моему барину следовало бы прописывать болящим вместо слабительного.
Девицу звали Катерина. Лицом она была – рождественский херувим, но головой пошла в папашу и, кроме куриных мозгов, имела такую натуру, что сама под первого петуха сядет и хвост растопырит без лишнего кудахтанья. А охотников до её красы было столько, что если б все они разом провалились в геенну огненную, то двое из трёх мельновских портных пошли бы по миру, ввиду пропажи спроса на брюки.
– Словом, – говорила Лукешка, – скажу: кто из здешних парней её в кусты не таскал, так такого днём с огнём не сыскать, разве только наш барчонок.
По улице Катерина ходила в шляпке с вуалью и под белым зонтом, так что какой-нибудь проезжий, пожалуй, принял бы её не за простую мещанку, а за самолучший товар – первую невесту. Однако в городе каждый ярыжка знал, что если у ней передок взыграет, так она забудет про зонтик и шляпку и за нуждой ей сгодится кто угодно, какой ни на есть последний забулдыга, лишь бы справлялся с кобелиным делом.
В эту самую раскрасавицу и угораздило влюбиться барчонка, когда тому только шёл семнадцатый год. Высмотрел он её, должно быть, в церкви, куда та являлась со своим зонтом, точно на лодочную прогулку, в других местах (кроме дома, гимназии и церкви) барчонок просто не бывал, так что вполне мог сойти за проезжего. Имея при всём прочем романтическую натуру, Сергей накрутил в мыслях невесть что – усмотрел под вуалью кротость, в глазах – чистый родничок, навесил ей нимб, как всамделишному херувиму, – а после стал сохнуть по этой сказке и в конце концов зачах, словно не просто тосковал по зозулинскому чаду, но и питался на его кухне.