…Мир вокруг меня был объят серой пеленой, и я знал твердо, что за дымно клубящимся сводом – сон. А здесь, внутри бесплотного шатра, за которым плыла нереальность, – здесь была явь. Был гладкоструганый сосновый стол, тонкий чайный стакан, над которым я постепенно сдвигал дрожащие от напряжения ладони, – и стакан оживал, еле заметно начинал двигаться, и, когда ток крови с ревом зашумел во мне, стакан оторвался от стола и повис в воздухе…
Стакан висел, удерживаемый только моей волей, и ощущение необычайного счастья, чувство огромной внутренней силы затопило меня, я вспомнил название, имя этой силы, и закричал освобожденно – телекинез!!! – и стакан ерзливо выскользнул из моих разомкнутых ладоней и с пронзительным звоном полетел вниз, разлетаясь на куски дребезга еще до того, как ударился об пол и выбросил меня из моего отчетливого убежища яви в мутную облачность сна, и только непрерывный звон сопровождал меня на всем долгом пути, пока я плыл наверх через бесконечную толщу видений из своего затопленного батискафа яви, где я владел волшебной силой телекинеза…
И, не открывая глаз, чтобы не разрушить в себе это ощущение необычайного дара, а только оторваться от назойливо звенящей цепи сна, я поднял телефонную трубку и сказал шепотом:
– Слушаю…
В трубке засипело, чавкнуло, и далекий, измятый помехами голос вполз в ухо настырно и щекотно, как муравей:
– Тихонов? Это ты, Стас? Стас, это ты? Это Лариса с тобой говорит…
– Кто? Какая Лариса?
– Лариса! Коростылева! Николая Ивановича дочь… – И сквозь треск и писк в проводах, сквозь скрипучий шорох мембраны я услышал плач.
– Откуда ты? Что случилось? Алло, ты меня слышишь?
– Я из Рузаева… Папа умер… Прошу тебя… – И снова плач, издерганный помехами, стер все слова.
– От чего? Почему умер? – растерянно и бессмысленно спросил я, как будто сейчас имело значение, от чего мог умереть человек семидесяти трех лет.
– Инфаркт… Его убили… Приезжай, если можешь, приезжай обязательно…
Забились, забубнили в трубке гудки отбоя – разрыв связи, конец разговора, окончательно лопнула истончившаяся нить моего сна, и я понял: старик Коростылев умер – и сердце сжалось тревожно и больно.
И горечь от потери одного из немногих дорогих мне людей еще не проникла глубоко, она плавала на поверхности сознания желтой пеной досады, острой раздраженности на прерванный неповторимый сон, на дурную весть спозаранку, на то, что субботнее утро покоя и отдыха сразу же затянулось грозной пеленой неприятности и испуга.
Я не ощутил потери. Я еще не проснулся. Я не понял, что старик Коростылев умер. Я еще жил в своем волшебном сне, твердо зная, что обладаю сверхъестественной силой двигать и поднимать любые предметы энергией своей души, мощью взгляда, напряжением ума. Я еще был наделен гипнотической властью телекинеза.
И потому сознание мое не принимало мысль о смерти Коростылева, оно выталкивало на поверхность и гнало к периферии чувствования нелепую идею о том, что мог умереть человек – несмотря на мое удивительное могущество, – человек, который четверть века заменял мне отца, был старшим братом, воспитателем, душевным товарищем, советчиком, беззащитным старым подопечным…
Встал и пошел на кухню, ощущая своими вялыми ступнями горожанина холодящую гладкость паркетных клепок. И утро за окном было как этот паркет – бесцветно-чистое, прохладное, лакированно-гладкое. Неуверенное московское лето, жидкий голубой ситец над головой, мгновенно промокающий серым дождем.
Пустил из крана холодную воду и долго пил жадными глотками, будто израсходованная в телекинезе энергия иссушила меня до костей. А водопроводная труба надо мной гудела в это время низко и печально, как фагот.