Дом стоял на краю оврага, за своротком. Полоса отчуждения начиналась в двух шагах от него, и когда под окнами проходил поезд, в буфете дрожали тарелки, а в стаканах – ложечки, и казалось, трещины в стенах расходятся сильней с каждым разом. Металлический голос диспетчера, отражавшийся многократным эхом, уже не будил по ночам, но вплетался в сны, давно наполненные скорыми, товарно-пассажирскими и курьерскими.
В шкатулке ещё оставалось немного денег, но Ева всё же достала из комода чистую тетрадь в клетку, разогнула скрепки и на каждом листке крупными буквами вывела: «Сдаётся комната». Клея и кнопок не нашлось, поэтому Ева взяла комок красного пластилина, окаменевшего, как древний моллюск, и вышла на улицу, сжимая его в кулаке, а в зубах сжимая сигарету.
Последний лист унесло ветром, пока Ева пыталась приладить его к столбу церковной ограды. Чертыхнувшись, Ева прижала пальцы к губам и взглянула опасливо на шпиль, с которого на неё смотрела сорока. Листок же мягко поднялся в воздух, перелетел на середину дороги и спланировал в лужу, подёрнувшуюся ледком.
– Ты что здесь?
Ева мотнула головой и опустила глаза, вместе с тем подняв ворот пальто. Вздохнув, отец Пётр прислонил метлу к оградному столбику и сам привалился к нему боком. Из кармашка жилета он вытащил очки, надел криво на нос и сказал вполголоса, не глядя на Еву:
– А я думаю, чего мне Бланка приснилась. Думаю, может, и Еву увижу… Может, придёт в церковь-то.
– Пойду я.
Отец Пётр снял очки и повертел их в пальцах.
– Господь наш добр, – сказал он, и Ева, ничего не ответив, двинулась с места, вжимая голову в плечи.
Клетчатый лист, намокший уже на две трети, слабо дёрнулся от налетевшего ветра и влип совсем – слова на нём растеклись, и нельзя было разобрать ни единой буквы.
Из крана не вытекло ни капли, и Ева завернула вентиль обратно, вытирая слёзы рукавом. Сняв с крючка полотенце, она прижала его к лицу и стояла так, наверное, вечность, пока в дверь не постучали – два удара, за ними ещё два. Ева обернулась к проёму, часто моргая, и только тогда поняла, что стучат не в дверь ванной, а во входную. Взяв подсвечник с полочки у зеркала, по-прежнему завешенного наволочкой, она вышла в коридор.
– Мне хочется знать, – заговорила пани Влашува, сразу же заходя в прихожую, – мне хочется знать, когда всё это кончится. Ведь в прошлый вторник приезжал инспектор. Ведь смотрели все щитки, все трубы. Входили в подвал и смотрели трещину. Входили ко мне и смотрели трещину! И что?
– Что? – эхом отозвалась Ева, поднимая подсвечник так, что заколка в пучке волос на макушке соседки блеснула, как бриллиант.
– Теперь они перекрыли нам воду!
Ева опустила подсвечник, и пани Влашува сокрушённо покачала головой, прижимая тонкие пальцы к вискам.
– Нет, моё сердце не вынесет. Мало нам горя с Тиной – они нас словно изводят… Невозможно существовать в таких условиях, понимаете?
Осторожно кивнув, Ева стала бездумно грызть ногти, пока соседка жаловалась на неповоротливость бюрократической машины и разгильдяйскую бесхозяйственность управы.
– В том году говорили про три комнаты. Разве можно нам в трёх? Потом Ваца встретил Тинку, и нам обещали четыре… А Тинка сбежала от Вацы – и вот опять! Нет, нет, в таких условиях просто невозможно существовать, я умру, непременно умру…