Размытая к утру, чернота ночи нехотя сменилась поздним рассветом, неспешно перешедшим в серый день. Пасмурный, придавленный плотной облачностью, часам к четырем пополудни он уже выдохся и начал тихо угасать, уступая ранним сумеркам. Те не заставили себя ждать и завладели городом по-хозяйски, обволакивая, делая неясными очертания деревьев, людей, зданий. И лишь свет в окнах домов отважно сопротивлялся наступающей темноте своей одуванчиковой желтизной и казался особенно теплым в эту морозную пору.
Холодно.
Порывом ветра качнуло старый уличный фонарь, и тот в ответ коротко и жалобно скрипнул. Скакнувший вниз луч, смазанный снегопадом, выхватил из тени фигуру человека на бульварной скамье. Он сидел неподвижно, ссутулившись, обхватив наклоненную голову руками. Защитного цвета телогрейка, вытертые на коленях джинсы, ботинки. Лица не видно, но, судя по совсем седым, торчащим из-под черной трикотажной шапки волосам, немолод.
Человек не шевелился.
Когда мать сказала, что Антонина собирается познакомить его с девушкой, Саша заартачился было: «Да что вы меня как телка-то… Захочу если, и сам с любой…», но всё же согласился: «Ладно, от меня не убудет». Даже любопытно стало, что за девушка, попытался представить ее, а потом решил: «Да что фантазировать, вечером и увижу, какая».
Высокая и худосочная, Ася, как ни странно, понравилась Саше, хотя вообще-то в его вкусе были другие – более упитанные и не такие «дылды». Но что-то в девушке зацепило. То ли глаза, похожие на спелые черешенки, которые, казалось, всё время лучисто улыбались; то ли длинные, по пояс, каштановые волосы – такие шелковистые, что их хотелось потрогать; то ли лицо – миловидное, с россыпью мелких веснушек, оно словно говорило с детской открытостью: «Я рада тебе и верю: ты – хороший!»
Глупенькая, наверное, решил Саша, домашние девчонки все такие.
– Ася, – смущенно представилась она, и конопушки на ее щеках залило румянцем.
Он тоже смешался вдруг, разволновался, хотя давно уже не робел перед девчонками.
– С-саша, – произнес, запнувшись.
«Вот я дурак, еще подумает, что заикаюсь».
Так и познакомились. И не догадывались, что свела их вовсе не соседка тетя Тоня, а другая женщина – по имени судьба. А эта дама не из болтливых, держит до поры до времени в секрете свои задумки. Пойди узнай, каких испытаний припасла.
Ему было двадцать четыре. За плечами остались школа, ПТУ, где выучился на сварщика, и служба в армии. После нее хотел поступать в техникум, но мать отговорила: «Со своей профессией ты, Шурик, и так всегда сыт будешь. И семью прокормишь, когда женишься. А вот Маше надо в институт. Кто ж ей поможет, кроме тебя?»
Вот и пришлось помогать, отца-то не было. То есть изначально он, само собой, был. Но когда Сашка учился в первом классе, а сестра Маша и вовсе под стол пешком ходила, родители развелись. Матери тогда и тридцати не было. Она говорила, что ей надоели отцовы пьянки, а еще то, что он «ни одну юбку мимо себя не пропускал». Про «юбки» Саше было не очень понятно: чтобы они сами по себе ходили – такого Шурик никогда не видел. Может, просто по другим улицам ходили? Скорее всего, так и было, решил мальчишка, а отец, наверное, когда они ему встречались, юбки эти «мимо себя не пропускал», ловил и возвращал хозяйкам.
А вот что батя выпивал иногда, это Санька хорошо помнил. В такие дни он возвращался домой радостный, пел песни, кружил и подбрасывал к небу хохочущую Машку, и та визжала от радости. На этот шум во двор выходила мать. На ее обычное «опять нажрался, сволочь!» отец всегда миролюбиво возражал: «Ну, зачем сразу нажрался, Клав! Подумаешь, посидели с мужиками, выпили по стаканчику-другому… Так домой ведь я сам пришел, сам, к тебе, душа моя, к ребятишкам нашим». «Душа», махнув на него рукой, ворча уходила в дом и сердито гремела там посудой. А отец, пока мать не видела, совал детям в ладошки по пятачку, на кино, или подтаявших в кармане, облепленных табаком карамелек. Санька монетку у сестренки потом отбирал: «Всё равно потеряешь, дурочка», и всегда отдавал матери.