Однажды глубокой февральской ночью (я всегда писал свои стихи и пьесы ночью, а днем отсыпался) мною овладело тягостное уныние. Причиною стали галлюцинации, которые поначалу как-то даже забавляли, скрашивали мою монотонную одинокую жизнь. Засмотришься на пожелтевшую, потрескавшуюся от времени столешницу, и вдруг как бы из ее недр, словно на скатерти-самобранке, является взору столовский поднос, уставленный большими тарелками с горячими блюдами. Тут тебе и домашние щи, и дымящаяся в томатном соусе баранина, и кофе со сливками. Причем все настолько живо, что в щах можно было рассмотреть, и я рассматривал, плавающие колечки поджаренного лука, а на баранине – сочную зелень молодой петрушки. (Согласитесь, превесьма соблазнительные иллюзии для человека, денно и нощно голодающего не по прихоти, а по беспросветности…)
Созерцая столь великолепные подарки воображения, как правило, за полночь; постепенно стал подготавливаться к ним. То есть на то место, на котором чаще всего взор мой обессмысливался и цепенел, я еще до полуночи клал ложку, вилку, столовый нож и ставил какую-нибудь пустую бутылку из-под боржоми. Графинчик и рюмочку – не ставил. (Такое роскошество позволил лишь раз, на день рождения, а наутро ужасно сожалел – голова буквально раскалывалась, а желудок схватывали такие спазмы, какие обычно случаются после страшного перепоя.)
В общем, подготавливался с воздержанностью, чтобы потом не сожалеть, и в то же время, чтобы чувствовать себя достаточно свободным в выборе как меню, так и музыкального оформления, каким он оснащался.
Что это такое – свободный выбор… и музыкальное оформление? Это – песня! Да-да, песня, потому что в результате подбора и сочетания, казалось бы, простых кухонных предметов я, подобно профессору магии, в конце концов овладел искусством вызывания почти предсказуемых галлюцинаций.
Конечно, я испытал множество вариантов и вариаций, прежде чем остановился на определенных, наиболее соответствующих моим наклонностям. В силу своей профессии я не люблю шумных компаний, в них всегда присутствует не то чтобы разнузданность, но какая-то внутренняя разухабистость. Чаще всего я выбирал отдельный кабинет, стол, накрытый белоснежной скатертью, два серебряных прибора и скрипача в черном фраке и цилиндре. Откровенно говоря, скрипач меня развлекал не столько музыкой, сколько своим поведением. Играя полонез Огиньского, он всегда так преувеличенно выпячивал грудь, так наступал на соседа по столу, что тот вынужден был раз за разом уклоняться вбок, чтобы не пролить из ложки. Но и здесь верткий музыкант не терялся, ловко обегал его и уже с другой стороны наседал на беднягу.