Вот и все. Лотерейная шапка пуста. Все билетики разыграны. Дальше одинокая и немощная старость. Медленное переползание изо дня в день, что похожи друг на друга, словно подсолнечные семечки, которые она пристрастилась лузгать по вечерам, сидя на своей обшарпанной кухне. Целый ворох ошурков, напоминающих один другой, которые слетали невзначай со стола, зацепившись за протертый рукав байкового халата, и застревали в щелях рассохшегося пола, поблескивая оттуда обнажившимися белесыми зубами, нещадно изъеденными кариесом. Жизнь без целей. Последнюю цель жизни она достойно выполнила: три новеньких памятника из черного мрамора, соединенных полукруглой карминовой аркой, напоминающей заходящее за горизонт солнце, что уютно расположилось на фоне трех мачт-крестов от затонувших кораблей. Все близкие уплыли. Только ей еще предстоит долгое плавание по серому безлюдному морю на плохо управляемом корабле. Руки почти не слушаются капитана. Их все тяжелее поднимать и держать ими штурвал. Крутить штурвал еще тяжелее. Старое колесо заржавело и давно не смазано. Скрежет страшный – и не поймешь: то ли это в штурвале скрипит, то ли льды скрежещут об обшивку корабля, как у Амундсена. Но тот-то хоть покорял Cеверный полюс… А ей-то что покорять? И так ясно, что впереди вечная мерзлота… Она уже приближается. Кисти рук давно ледяные, как у снежной бабы. Два неловко слепленных кулачка… Закоченевшие пальцы вцепились в метлу – их не разжать… Метлу выпускать нельзя. Она поддерживает в порядке тротуары, чтобы дорожка всегда не запорошенная была, чтобы остановившиеся прохожие в сугробы не врастали. Только вот пальцы не гнутся почему-то… Участковый врач принес мячик наподобие теннисного. Сказал, что им хорошо разрабатывать негнущиеся пальцы, ставшие похожими на какие-то узловатые корнеплоды, выдернутые из грядки. И сердце тоже давно ледяное. Как будто под анестезией. Сделали укол – и чувствовать перестала. Только вот слегка перекосило, но это ничего. Это птица с одним перебитым крылом не взлетает, теряя равновесие… А ей-то куда теперь лететь? В теплые края поздно: перелета не осилить, а гибнуть она уже не хочет. Зачем гибнуть, если и так под наркозом? Пингвин на льдине, мягко укутанной белыми сугробами, как ватой, в море ушедших на дно парусников.
Впрочем, ей еще уготовано, наверное, пережить своего кота. Кота кличут Карабас. Так назвала его Василиса, ее дочь, за то, что кот не был ученым. Он не только не рассказывал сказок, но долго и упорно отыскивал каждый раз себе новый горшок в чьей-нибудь брошенной тапке. Кот был грязно-рыжим, словно крашеное пасхальное яйцо. Сейчас кот раскачивался на занавеске, грозя обрушить на свою голову гардину. Лидия Андреевна вдруг подумала, что она в чем-то даже похожа на этого кота… Она тоже любила раскачивать ситуацию до тех пор, пока что-то не случалось: или гардина с грохотом опрокинутого дома падала, или с пронзительным шуршанием срываемого маскарадного костюма разрывалась ажурная занавеска, или рушилась сама стена шалаша, утянув за собой наглухо привинченную к ней портьеру.
Она прожила счастливую, но трудную молодость. Впрочем, и в сорок пять – она считала себя рябиной, прихваченной легким морозцем, тем, от которого исчезает порядком надоевшая осенняя грязь, а ягоды перестают горчить и оставлять на языке терпкий вяжущий вкус, сковывая готовые сорваться с губ слова, и становятся, наконец, сладкими.
Думала ли она когда-то в своем по-своему счастливом детстве, что родившись в деревянном домишке с туалетом на улице, ходя по расквашенному нудными осенними дождями или пьяному весенним половодьем бездорожью в сельскую школу, находившуюся за четыре километра от дома, о том, что будет когда-нибудь жить в крупном городе в доме на главной набережной с видом на Волгу, в четырехкомнатной «сталинке» с потолками высотой в три метра; будет иметь мужа, которого бы хотели заполучить все ее подруги, и двоих прекрасных детей, да кавказскую овчарку и кота в придачу, и к тому же станет важной персоной на работе, зарабатывающей ничуть не меньше своего благоверного?