В просторной комнате царил полумрак. Три толстые восковые свечи на золотом массивном подсвечнике-шандане слабо освещали широкий дубовый стол на массивных резных ножках, уставленный разнообразной снедью на деревянных тарелках и серебряных блюдах: солеными грибами, кусками запеченного мяса и большими косыми пирогами. На столе возвышалась массивная резная кружка из слоновой кости, окованная по краям серебром, наполненная до краев русским квасом. Рядом с ней покоился на столе опорожненный питейный рог, оправленный золотом и украшенный лалами, яхонтами и бирюзой[1]. Все предметы, находившиеся в комнате, несмотря на высокую художественную ценность, являлись обычными повседневными предметами обихода.
Справа от стола, на полу, разместился початый бочонок с темно-красной жидкостью, в воздухе терпко пахло винными парами. Неподалеку от винной бочки валялся нечаянно оброненный питейный ковш с витой золотой ручкой и украшенный затейливой чеканкой по золоту.
Дверь, обитая золоченой парчой, с легким скрипом отворилась, в образовавшуюся щель осторожно просунулась женская голова в старинном головном уборе, цепкий девичий взгляд стремительно стрельнул в сторону спящего за столом человека в домашнем атласном халате.
– Кажись, спит, – вполголоса объявила девица толпившимся за дверьми людям.
Появившаяся в дверном проеме мужская рука цепко ухватила любопытную девку за шиворот и с силой втащила назад. Обшитая золотой парчовой тканью дверь широко отворилась, в комнату, бесшумно ступая босыми ногами по узорчатому персидскому ковру, вплыла дородная женщина с заплаканными глазами, следом за ней ковыляла, опираясь на клюку, древняя бабка, скрюченная в поясе от прожитых лет.
– Уснул, родимый, – облегченно вздохнула женщина, но тут ее взгляд упал на разрубленные в щепы коники. Полавочники, шитые из дорогой ткани, валялись чуть в стороне, зияя огромными прорехами. – Ой! Что делается! – она непроизвольно всплеснула руками, невольно повышая голос.
– Тихо ты, дура! – в дверях появился среднего роста коренастый мужичок в широких темно-синих шароварах, заправленных в простые, но добротно сшитые остроносые татарские ичиги, в темно-зеленом расшитом серебром кафтане и темно-красной тафьей на макушке седой головы.
– Ты бы попридержал язык, Спиридон, – злобно ощерилась женщина. – Если бы тебе не пришла блажь в голову послать кровиночку на муку лютую… – из ее заплаканных глаз скатилась скупая слеза.
– Что зенки вылупила? – прошамкала старуха, с силой ткнув клюкой в бок любопытной холопке, пробравшейся в комнату следом за хозяйкой. – В опочивальню несите князя. Не боись, не проснется он. Травка зело сильная, – старая Аграфена смело говорила в полный голос, разглядывая погром, учиненный князем в горнице. Лавки изрублены, боевой топор плотно засел в стене, куда его с силой вогнал князь.
Спиридон понуро опустил голову, не споря с женой. За последние две седмицы ему не раз приходилось выслушивать от жены упреки в участи дочери. Иной раз так тоскливо было на душе, хоть в петлю лезь, и, главное, возразить нечего – сам виноват. Жена права. Кто знал, что случится непоправимое, что именно в этот день придет беда, откуда ее совсем не ждали.
Со стороны степи набежали татары-казаки. Нынче на украинах княжества неспокойно, кочующих орд, не подчиняющихся царям, развелось особенно много. Эмиры, беки, мурзы, нарушая вассальную присягу, покидали своих государей[2] и откочевывали к границам Руси и Литвы, выжидая, кто победит в междоусобной борьбе за Сарайский трон. Изредка между мелкими татарскими родами вспыхивали ожесточенные схватки, но большей частью они дружно грабили окраины вассалов своих бывших сюзеренов – Рязанское, Нижегородское, Московское княжества и Литву.