Генерал Бенкендорф подумал о несомненной пользе доносов. После декабрьского мятежа минуло уже три месяца. Но доносов в Петербурге стало больше, чем любовных писем. В них было всё – от желания продвинуться по службе до надежды, что именно ты, блоха божия, определишь судьбу России. Как же сладостно и необычно желание владеть миром при помощи листа бумаги и гусиного пера! Бенкендорфу впервые пришло на ум, что доносы уже управляют государством. Иначе как отнестись к душной допросной комнате, к странной череде достойных и лично ему знакомых лиц, которых он видел на балах, на плацу, в приёмной государя?
В пасмурной зале в изразцовой печи потрескивал огонь. Долговязый истопник с медным лицом, в жёстком толстой кожи фартуке, скрипнул чугунной дверцей, бросил в пламя полено.
Бенкендорф расстегнул верхнюю пуговицу мундира. Взгляд скользил по закапанному воском зелёному сукну стола, по фигурам сидящих в ряд боевых генералов – членов следственной комиссии. Во главе – белый пухлый розовощёкий старик, военный министр Татищев. Лицо доброе и растерянное. Таким оно становилось, когда Татищев тревожился о своём недуге. Бенкендорф это знал. Татищеву стало трудно мочиться. Иногда прямо посреди допроса он вставал и уходил облегчить мочевой пузырь. Это расстраивало допрашиваемых. Из-за обманчиво доброго лица они искали в Татищеве сочувствия и покровительства.
Мятежники говорили охотно. Протокола никто не вёл. Только откровенно скучавший флигель-адъютант Адлерберг делал короткие записи в журнале заседаний. После допроса мятежники сами заполняли допросные листы.
Первым к вечернему допросу был доставлен подполковник Поджио. За полгода до мятежа он ушёл в отставку и жил в имении матери. Она хворала и не хотела отпускать от себя сына.
– Глава Южного общества[1] полковник Пестель предлагал введение республиканского правления, а также истребление государя и всей императорской фамилии. – Поджио говорил спокойно, не врал, не юлил. – В разговоре со мною сосчитал по пальцам число жертв, включая детей и особ женского пола.
– Сколько же вышло? – поинтересовался Бенкендорф.
– Не помню, – просто ответил Поджио. – Но я был с ним согласен.
«Двадцать три… Двадцать четыре… Двадцать пять…» – всплыло вдруг в памяти Бенкендорфа. В дрожащем свете факелов ротмистр Конногвардейского полка барон Каульбарс считал трупы. Ночью, после восстания, солдаты таскали убитых с Сенатской площади и складывали у забора. За ним поднимался над Петербургом чёрный скелет недостроенного Исаакия.
– Тридцать четыре, тридцать пять, тридцать шесть… – голос барона звенел от холода.
– Поспешай! – крикнул солдатам стоявший рядом с бароном прапорщик, имени которого Бенкендорф не знал. – К рассвету чтоб ни одного на площади не осталось!