«Если мой план удастся, ночью рукопись вместе с этой тетрадью будет переправлена на материк. Если же Господь не услышит моей молитвы, переписанный мною текст и эти записки погибнут вместе с их автором.
…Сегодня, в первый день нового года, я пытаюсь осмыслить то, что произошло со мной за последние 4 месяца. Сразу же оговорюсь: я буду пользоваться привычными названиями месяцев, а не теми уродцами, которые, как и все начинания новой власти, оказались либо мертворожденными, либо недоносками. Вот и сейчас я пишу сентябрь, и это слово ласкает мне слух, и боль снова подкатывается ко мне, напоминая о прежнем, безвозвратно утерянном времени…
Всё началось два года назад, когда я еще служил в своем родном соборе св. Петра и Павла. Я уже старался не выходить лишний раз за ограду, но и это не спасало от издевательств черни. Почувствовавшие вседозволенность, науськиваемые новой властью, эти люди, в глазах которых горели черные угли ада, врывались в Божий дом, оскверняя его нечистотами, издеваясь над прихожанами и прерывая литургию непотребными воплями. Не раз я приостанавливал богослужение, склоняя голову и повторяя шепотом: «Liberanosamalo*…»
Мой храм был неизменно переполнен молящимися. Приведенные в негодность вандалами, боковые и задний входы были заколочены, поэтому каждый раз я шел к алтарю через плотную толпу прихожан. Порой людей набивалось столько, что путь к амвону затягивался на полчаса и более. Но я не жаловался. Напротив: я вспоминаю эти дни с величайшим чувством блаженства…
О нет, рассудок мой не помутился; я отвечаю за свои слова. Никогда, даже в самые благополучные и счастливые дни моего служения, я не видел людей так близко, не разглядывал их лица. С амвона видишь безликий наос*, в конфессионарии* слышен лишь голос исповедующегося. А здесь… Впервые я увидел людей, и не сплошную и безликую массу, а каждого, и у каждого было свое лицо. И пока толпа медленно и осторожно несла меня к амвону, я, нисколько не сопротивляясь ее неумолимому действию, не только не роптал, но в душе своей молил о том, чтобы минуты блаженства продлились как можно дольше. Я вглядывался в эти лица, пытаясь понять, что привело в храм того или иного человека. Я встречался с ними глазами, стремясь передать хотя бы частицу дарованной мне Господней любви и одними пальцами осеняя их крестным знамением.
…В один из таких дней я увидел Шарлотту. Она стояла в боковом нефе, прислонившись к стене, и ее глухой плащ выделялся резким черным пятном на фоне светлого камня. Когда, теснимый толпой, я оказался напротив нее, она приподняла голову, и из-под капюшона сверкнули лазурным блеском ее удивительные, редкие для наших мест голубые глаза.
Я сразу понял, что случилось что-то непоправимое: достойная дочь своего отца, Шарлотта была воспитана в неверии и никогда не переступала порога церкви.
…Жана Паскье я знал с юных лет, поэтому когда он овдовел, я посчитал своим долгом предложить ему и его маленькой дочери пастырскую опеку. Поначалу он вежливо терпел меня; потом мы сдружились. Я никогда не говорил с Жаном о религии, а он воздерживался от нападок на Святой Престол.
Сын маркиза де Паскье, Жан воспитывался при дворе и мог сделать блестящую карьеру, однако независимый нрав и острый язык превратили его в добровольного изгнанника. Он перебрался в Нант и поселился в городском доме, уставленном книгами и различными, как он любил говорить, «безделушками», – астролябиями, микроскопами, столярным и слесарным инструментом, а также разнообразными приспособлениями непонятного назначения. Его пытливый ум впитывал новые знания, а его сильные руки с поразительной быстротой осваивали новые умения.