На улице стемнело. Я вышел из бара и, придерживаясь за холодные и скользкие перила, поднялся вверх по лестнице, преодолеть которую после выпивки было так же трудно, как и взобраться на вершину Маунт-Вилсон.
– Эй, кто-нибудь из вас бывал на Маунт-Вилсон? – охрипший голос прокатился по бульвару.
Чей это голос? Неужели мой собственный? Косые взгляды, как молнии, заискрились со всех сторон. Они полны осуждения. Все верно, в этом городе затхлая атмосфера, и здесь не любят тех, кто дышит разряженным воздухом горных вершин.
– Ай эм сорри!
Где-то над головой, отрывисто прожужжав, загорелась неоновая вывеска, и мокрый асфальт под ногами заискрился ярко-красными всполохами. Я привалился спиной к стене и закурил. Я был пьян. Не мертвецки, но все же надрался я сегодня изрядно. Черт, и почему так трудно ограничиться парой рюмок? Но не для того ли я надирался сегодня, чтобы заполнить пустоту в душе, возникшую после завершения очередного дела? А раз так, то прочь самобичевание. Цель достигнута, и вот я свободен от гнетущего ощущения потерянности в этом бесприютном мире.
Блестящий после дождя асфальт больше не вращался перед глазами, как нарисованный космос аттракциона «Полет на Луну» в Луна-парке на Оушен-бич. Я докурил сигарету, щелчком отбросил окурок и побрел своей дорогой.
Она стояла на пересечении бульвара Креншоу и Восьмой авеню – леди загадка. В конусе желтого света от уличного фонаря ее перманент на голове светился медным нимбом. Ей было что-то около семидесяти. Хрупкая фигурка в бежевой пушистой кофте и длинной юбке. Я остановился рядом с ней. Ну какое мне до нее было дело? И какое ей было дело до мемориальной доски, установленной на колонне перед входом во дворец культуры, на которую она глядела безотрывно?
До меня донесся тихий, ворчливый голос пожилой леди:
– Что же это творится-то… Не понимаю, как такое может происходить…
– Я тут не виноват, – отозвался я за ее плечом, прикуривая сигарету.
Она повернулась и смерила меня строгим взглядом поверх очков:
– А я вас ни в чем и не обвиняю. Если только не вы автор этого безобразия.
Мне стало неловко под прицелом ее серо-зеленых глаз – так обычно смотрят учителя на провинившегося ученика.
– Простите, мэм, но мне стало любопытно, что именно неладно с этой доской?
– А разве вы сами не видите?
Не иначе она была учительницей – столько укора могло прозвучать в короткой фразе только из уст работника образования. Словно послушный школьник, я еще раз внимательно посмотрел на доску пьяными глазами. Черный гранитный прямоугольник. Вроде бы размещен вертикально. Высеченный на нем текст сообщал, что… что дворец культуры носит имя… имя некоего… некоего композитора. Кто этой такой вообще?
Я покачал головой:
– Сожалею, мэм…
– Н-да, молодежь нынче пошла, – разочарованно заключила пожилая леди, – и зрение в порядке, и грамотные все в компьютерах да гаджетах, а самого простого не замечают.
– Вы ошибаетесь на мой счет, к своему стыду, я недостаточно грамотен и, увы, далеко не молод – мне тридцать восемь.
В ее пристальном взгляде так и сквозила укоризна:
– Постойте, а я вас откуда-то знаю.
– Так могут сказать многие, кто читает «Горноморсквуд».
– А-а, так вы тот самый журналист… – Она узнала меня. Немудрено, ведь мое фото пару раз попадало на страницы газеты. – Стыдно! Вам-то должно быть стыдно вдвойне! – Она рассердилась, как рассердилась бы любая учительница, задавшая на дом выучить «письмо Татьяны Онегину», а на ответе услышавшая сказку о «Золотой рыбке».
Я тоже был человеком эмоциональным и вспыльчивым, но при этом я старался быть предельно вежливым:
– Вы правы, мэм, мне чертовски стыдно. А потому разрешите мне удалиться, чтобы пойти и утопить свой стыд на дне бутылки. Всего доброго.