Вышло так, что его Превосходительство бургомистр* Канарейкин Иван Ильич сегодня «встал не с той ноги». Проснулся он как всегда, под бой старинных настенных часов, которые ещё его матушка, в девичестве Антипова Прасковья Ильинишна купила в столице и привезла сюда, в город N….ск, выйдя замуж за купца 1-ой гильдии Канарейкина Илью Степановича. Часы эти были памятью о покойной матушке, которую он чтил и любил, поэтому их не снимал, несмотря на ужасный громкий бой, которым сопровождался каждый наступивший час их бытия. Сон его Превосходительства был наикрепчайший и сопровождался не менее громогласным храпом, так что его супруга, Мария Дмитриевна Турбина, дочь статского советника, а ныне госпожа Канарейкина, спала отдельно, к тайной радости обоих супругов.
Итак, часы пробили восемь утра и Его Превосходительство вздрогнул. Дело в том, что ему приснился милейший сон, в котором он, отрок пятнадцати лет, занимался любовью с Анфисочкой, половой девкой восемнадцати лет, взятой Марией Павловной из деревни в услужение. Это была конопатая, грудастая девица в самом расцвете своей молодости, с круглым, по-русски безмятежным лицом с подчёркнуто неряшливо выбивающимися прядями прямых волос из-под белого платка, большой русой косой, и цветастом сарафане. Она мыла и тёрла, босоногая с розовыми пятками и белыми лодыжками деревянные полы на кухне, сенях и спальнях супругов, да проку порой было мало, за что ей доставалось от степенной и строгой дочери статского советника, привыкшей к чистоте и порядку. Однако хозяйка была отходчивой и, сделав разнос за не на место поставленный столовый сервиз, тут же напрочь забывала о ней, увлечённая своими потаёнными мыслями.
Кроме неё, в доме проживал истопник, по совместительству кучер и конюх Фёдор, – мужик пятидесяти трёх лет, бородатый и вечно лохматый, за что был нелюбим хозяйкой. В противоположность ей Иван Ильич, хорошо зная эту нелюбовь супруги к Фёдору, относился к нему благосклонно и прощал эти огрехи его внешности.
Мы можем с уверенностью сказать, что супружеская чета Канарейкиных была образцовым семейством с безупречной репутацией в городе, и не было ни малейшего намека на то, что могло опорочить эту репутацию. Семья имела выезд – собственный дилижанс*, запряженный парой орловских рысаков. Они посещали местный театр и, хотя оперы в их городке не было, Мария Дмитриевна была большой поклонницей этого искусства, и время от времени устраивала в своем доме приемы, куда приглашала почитателей своего таланта, как она считала. В девичестве, закончив Московскую консерваторию с отличием, она, безусловно, хорошо пела и ещё лучше музицировала и тешила тайные надежды заняться сольной карьерой оперной певицы. Однако по достижении 21 года дочь статского советника была выдана замуж и безропотно сносила теперь провинциальную жизнь замужней дамы, отдавая свой талант узкому кругу тайных воздыхателей.
На эти вечера неизменно приходили пять или шесть человек, исключительно мужчины, являющиеся по словам хозяйки «местными дарованиями в поэзии, искусстве и литературе в частности». Это были сливки местного артистического и литературного общества, среди которых выделялся тщедушный молодой человек двадцати шести лет, субтильной наружности с тонкими и бледными чертами лица, тонкими усиками и мечтательно-грустными карими глазами. Осип Еремеич, так его звали, был завсегдатаем её салона, который Марья Дмитриевна завела на манер парижской моды по вечерам каждой субботы, чтобы разогнать тоску провинциальной жизни неудавшейся примы. Она заблаговременно рассылала приглашения почитателям своего таланта и неизменно в ответ получала от них восторженные отзывы и букет цветов. Посему в воскресенье она вставала поздно, никак не ранее одиннадцати, и, приведя себя в порядок, в прекрасном настроении встречала Ивана Ильича, который в это время садился за обеденный стол. Видя по настроению супруги, что вчерашний вечер удался, Его Превосходительство благодушно улыбался и давал поцеловать себя в щёчку, весьма при этом польщённый. Он уважал свою ненаглядную «душечку», всячески стараясь ей угодить. В ответ он получал нежные поцелуи за завтраком и даже позволял ей маленькую шалость называть его на французский манер «мой котик» и при этом дать потрепать себя за бакенбарды. Он давно понял, что лучше позволять жене делать всё, что ей заблагорассудится, чем слыть «домашним тираном и узурпатором».