Я счастливая.
Так утверждали встречаемые на жизненном пути лица, что в последующем огорчали, подтрунивая над невидимым счастьем. И только один из знакомых залатал на сердце разошедшиеся швы. Предпринял попытку того.
Девочка услужливо интересуется, не нужна ли мне помощь. Помощь! Отворачиваюсь, оставляя робкое лицо без ответа. И себя оставляя с тревогой. Волнение капиллярами расползается по телу – бьёт по коленям и сводит где-то под грудью. Что там?
Я боялась.
Не этого ли я хотела? Несколькими днями ранее не ощущала ничего кроме «ничего», а ещё ранее – ничего кроме обиды. Когда над тобой берёт власть равнодушная тоска, начинаешь опасаться собственных мыслей. И прислушиваться к ним же. Но они гладкие, вычурные, полые. Недосягаемые пустоты, что издеваются над носителем черт, присыпая былой эмоциональностью и выгружая поперёк неё зияющий крест. Тебя страшит отсутствие страха. Сейчас же я вновь боюсь обстоятельств внешних, позабыв об ударах собственного сердца и ещё недавно ласкающего равнодушия.
– Простите, но Хозяин не велел называть имена, – говорит девочка.
Отмечаю её вежливое обращение. За день до этого подобные речи не смели касаться меня, а пренебрежительно-животный взгляд иных упирался в спину.
– Я принадлежу к слугам господина, имя которого также не велено называть, – не унимается юная особа.
Должно быть, пытается утешить или снять с себя кройки вины. Да…так и есть: не желает вражды меж слугой и хозяйкой. Хозяин же… – змея! – напоследок решил извести. Впрыснул яд и оставил на солнце.
– А если я велю отвечать и немедленно? Ослушаешься наказа госпожи?
Об этом зыбкий девичий ум не позаботился (не стал себя утруждать).
– Можешь не отвечать, – подвожу я и окидываю девочку спесивым взглядом.
А сама погружаюсь в приведшие к тому обстоятельства и, готова поклясться, слышу царапающий стены вой. Собственный плач: ненасытный, глубокий, глупый. В коридоре, меж спальными комнатами и красным балдахином, где в ночь до этого оказалась впервой. Ян не обманул – всё было впереди: и ад включительно.
Ману склонилась надо мной и, встряхнув за плечи, велела посмотреть в глаза. Ласковое «птичка» отпружинило с бордовых губ, бордовый отпечаток прижёг щёку.
– Ну же, птичка, – промурлыкала женщина. – Еще секундочку и заканчивай. Что за беда?
– Слезам нужны минуты, трауру – вечность, – сказала я и послушно поднялась.
– Он обидел тебя? – воскликнула Ману (лицо её приняло боевые очертания: нос насупился, губы сжались).
Я хотела утаить все эти переживания, но – кольнув единой мыслью – разрыдалась. Этого и достаточно. Соринки, смещающей на весах незыблемости чашу в иную сторону. Ты выдерживаешь пласты гнёта, как вдруг является соринка.
– Он обидел тебя, Луна? – аккуратно спросила Ману и после того уверено хмыкнула. – Моя ты девочка…
Вместо ответа я слабо кивнула.
Некоторые слова не могут быть сказаны, некоторые мысли не могут быть озвучены; и ответы на них – робкие, постыдные – являются вечными заложниками грустно-сложенных век.
– Бо! ну конечно…! – затрепетала женщина и обняла меня ещё раз.
Колючие дреды пощекотали плечи, а разгорячённая от волнения (оказывается! хотя повадки её внешне отстранены и безучастны) щека прижалась к моей.
– Вот я ему устрою… – вздохнула Ману и вмиг отстранилась. – Да, Луночка? Зададим этому Божку! Ты говорила Папочке? Немедленно, в кабинет!
Команда посыпалась за командой, мысль посыпалась за мыслью, и вот я уже волоклась следом за фигуристым женским станом.
Взахлёб умоляла Ману остановиться, но женщина по обыкновению своему не давала сказать ни слова. У кабинета я врезалась меж напористой женской грудью и закрытой дверью. И ещё раз попросила усмирить пыл, кинув неловкое: