Было раннее утро, и трава, облитая обильной росой, казалась черной. Слабый ветер шевелил над Ишимом тяжелые клубы тумана.
Ваня-дурачок гнал через мост колхозное стадо и пел песенку. Губы у Ивана толстые, раздвигаются с трудом, поэтому в песенке нельзя было понять ни одного слова.
Я ехал на своем самосвале и уже собирался въехать на мост, но увидел на нем теленка. Задняя нога его застряла меж двух бревен, теленок лежит на брюхе, мычит, на том его борьба за жизнь и кончается. Я остановил машину и помог потерпевшему.
– Ну что ж ты, – сказал я Ивану, – губы-то распустил? Видишь, теленок провалился! Так ему и ногу недолго сломать.
– Пускай ломает, – дурачок беспечно махнул рукой. – Прирежем… Хлопцам на стане три дня мяса не давали. А меня не дразни. Гошке скажу.
И пошел, волоча по траве свой длинный бич, который здорово щелкает в умелых руках.
Я медленно въехал на мост и забуксовал как раз на том месте, где провалился теленок. Я давил на газ, колеса крутились, еще больше раздвигая бревна, но машина не двигалась с места. Увидев это, Иван вернулся.
– Ну что? – спросил он, подходя, и хлопнул бичом.
– «Что, что», – передразнил я его. – Видишь, забуксовал.
– Ну давай тогда тебя прирежем. На шашлык.
– Брось ты эти шутки, – сказал я ему. – Ты лучше возьми мою телогрейку, вот так сложи вдвое, чтоб изнутри не запачкалась, и подложи под колесо.
Я благополучно переехал через мост и остановился. Иван подал мне мою телогрейку. Она была совсем чистая, а у него на правом боку через рукав шел грязный рубчатый след от ската.
– Ты сам, что ли, ложился под колесо? – спросил я.
– Нет, свою телогрейку подложил, а то твоя новая – жалко.
Выехав на грейдерную дорогу, ведущую на Кадыр, я в третий раз остановил машину и подошел к желтому дорожному щиту, на котором прямыми крупными буквами было написано только одно слово:
Много людей ездит мимо этого щита и видит то, что на нем написано. Но разве запомнишь название каждой деревни?
А я здесь часто бывал. Знал Гошку, знал и других.
Вот об этих людях я и написал свою повесть.
Кусты ивняка стояли над суженным руслом Ишима. Санька и Лизка нагрузили глиной высокий самосвал Павла Спиридонова, прозванного Павло-баптист, и Павло, надвинув кожаную фуражку по самые уши, уехал. Подруги, бросив лопаты, легли отдохнуть. Лизка сняла с себя выгоревшую кофточку, и тень от листьев пятнами упала на ее загорелую спину.
– Не умеешь ты, Санька, работать, – сказала Лизка. – Лопату криво держишь, и все у тебя высыпается.
В кустах жужжали шмели и трещали кузнечики. Наискосок через небо почти невидимый самолет тянул извилистый волокнистый след. Лизка перевернулась на спину и посмотрела на небо.
– Смотри, самолет летит и дым пускает. Как все равно облако, – сказала она.
– А это облако и есть. Самолет сам его делает.
– Как это он делает? – недоверчиво спросила Лизка.
– Не знаю как, а знаю, что делает. Инверсией это называется.
– Ишь ты – инверсия, – почтительно повторила Лизка незнакомое слово. – Инверсия. А ты откуда знаешь?
– Так, знаю. Летчик один знакомый рассказывал.
– Летчик? У тебя есть знакомые летчики?
– Были.
Лизка немного помолчала, потом пошутила:
– Вот видишь, жила ты в городе, летчиков знакомых имела. А то ведь в Поповке их нету. Здесь какой ни то комбайнер, и тот уже нос дерет – не подступишься. Поживешь-поживешь да и выйдешь за Ивана-дурачка.
Санька, ничего не ответив, лежала, смотрела на небо и старалась ни о чем не думать. Ни вставать, ни тем более работать не хотелось.
– Слушала я вчера, как ты пела в клубе, – сказала Лизка. – Хорошо у тебя получается. Прямо как у артистки. «Парней так много холостых…» – начала было Лизка, но одумалась. – Это ты тоже в своем городе научилась?