Шёл 1923 год.
Где-то события ещё бурлили и клокотали, а в небольшой смоленской деревне Лаговщина жизнь в эту пору текла относительно спокойно и размеренно.
Откричали бабы, получившие похоронки в войну с германцем, оплакали погибших в гражданской войне, вытерли скупые слёзы и в очередной раз впряглись в работу. Живым есть-пить надо. Камень на сердце, а ты крепись, не показывай, расти детей, пока очередная война не отберёт любимых и не добавит седых волос.
Урожай каждый год собирали и стар и млад. Тщательно, до последнего колоска, выбирали хлеб на полях. Хорошо, у кого в семье мужики да парни, и ох как горько и трудно там, где остались старики да дети малые. Хлебали горюшка по самое лихо.
Вот и нынче хлеба были уже на подходе, а пока сенокос все силы вытягивал, никакого роздыху не давал.
– Прасковея, развиднеется скоро, – тихо позвал отец, подойдя к полатям и легонько касаясь руки старшей дочери, – я в поле поеду, а ты уж тут справляйся сама. Матери вставать особо не давай, пусть отлежится, совсем расхворалась, а Маруську с Полькой к делу приставь. Большие уже. У Маруськи одни гулянки на уме. Не потакай.
– Иди, тять. Я справлюсь. Не впервой, – ответила дочь тоже шёпотом, мгновенно просыпаясь, и привычным жестом подтянула к себе одежду.
В шестом часу утра в конце августа темно хоть глаз выколи, но в своей-то хате знакомо всё до мелочей, так что темнота Прасковье не мешала.
Отец запрягал лошадь на заднем дворе, а Проська зажгла лучину и зашлёпала босыми ногами на кухню. Истопить печь, еду приготовить, подоить коров (их было пять, все удойные, и руки к концу дойки просто отнимались; хорошо, что отец три уже сговорился продать, на что им столько), напоить да в поле вывести; лошадей остатних стреножить и тоже вместе с овцами на выпас отправить, кур да гусей из сарая выпустить, как рассветет, пусть сами корм добывают; сестёр добудиться да накормить, мать обиходить – привычно перебирала она в уме заботы, а руки уже сноровисто дело делали, и вскоре чело большой русской печи осветилось радостным огнём.
Прасковье на днях исполнилось девятнадцать лет. Старший брат сгинул в войне с германцами, мать так и не оправилась после его гибели и слабела с каждым днём, сестра Маруська была всего на три года младше, но леновата, за работой не гналась, так и норовила из дому шмыгнуть куда, а младшей, Польке, всего-то тринадцать. Да и слабенькая она. В мать уродилась. Жалко девку. Вот и тянула старшая вместе с отцом всё семейство, с темна до темна не разгибала спины, работала.
«И зачем отец нынче поросёнка взял? – подумала Прасковья, с трудом поднимая огромный чугун с мелкой картошкой, репой и очистками и задвигая его в печь. – Добыл же где-то. Вари ему, окаянному».
Она сердито посмотрела на спящую сладким сном сестру Маруську и решительно подошла к ней.
– Вставай, пошли коров доить. Здоровая уже кобыла. Неча отлынивать, – шёпотом, чтоб не разбудить мать и младшую сестру сказала она и дёрнула Маруську за ногу. Та отбрыкнулась, промычала что-то невразумительное и повернулась на другой бок.
– Вставай, а то водой оболью, – прошипела Прасковья. – Гулять умеешь, так и работать учись.
– Отстань, спать хочу, – не открывая глаз, бурчала Маруська, вжимаясь в полати.
Подала голос проснувшаяся мать:
– Пашенька, я счас, ты только встать мне помоги.
– Папка лежать тебе велел, вот и лежи. Оздоровеешь – наработаешься. А счас и не думай, – зачастила Прасковья, повернув лицо в сторону матери, а сама резким движением сдёрнула сестру с полатей.
Та молча вскарабкалась с пола, зыркнула злобно, прошипела:
– Злыдня ты, Пашка, – но громко спорить не стала. Мать и вправду совсем слаба, а отец и прутом опоясать может, ежели что. Уж лучше встать. Пашка привяжется, так что смола, всё одно не отдерёшь.