Я вышел на площадку, спустился по винтовой лестнице. Сквозняк ворошил клочки бумаги на полу, конфетти, недавно разбросанные торжествующей публикой. В тишине громко хрустело стекло под ногами. В неярком свете солнца, проникавшего сквозь щели в забитых фанерой окнах, кружились пылинки. В осколке стеклянной банки ещё дымился не до конца затушенный кем-то окурок. Бескровные тушки уродов, скопившиеся по углам старой Кунсткамеры, тихо смердели. Ни души, никого. Быстро они смотались. Вышел на набережную. Опять никого. Ни одной телекамеры. Свежий ветер с Невы приятно холодил щёки. В воздухе пахло весной, хотя до конца зимы оставался месяц. Это запах тлена из камеры уродов, всё ещё преследующий меня, смешивался с влажным невским ветром – ощущение пробуждающейся земли весной, когда под тающим снегом открываются мёртвые тушки животных… Запах, знакомый с детства. Ощущение весны, начала, новой жизни. И смерть, тушки отживших своё. Возле Дворцового моста я обернулся, чтобы бросить взгляд на огромный экран, частично закрывающий вид на павильоны Фамабрики. Как раз сейчас, в девять утра здесь должны были транслировать мою триумфальную церемонию с участием Карла, Антония, Весты и самого Лео. Но экран был абсолютно черен, за исключением надписи, набранной мелким белым шрифтом: «Ляпсус текника». Ляпсус текника! Но ведь они никогда… И тут я вспомнил, как все начиналось.
Меня зовут Лотар. Мне тридцать шесть лет, а на дворе сейчас 2910 AD. Это год моей смерти. Почему так вышло, я расскажу чуть позже. А случилось всё в течение одного дня – когда меня пригласили для участия в телевизионном шоу «Ляпсус мемориэ». Ещё неделю назад, когда мне позвонили служащие Фамабрики, я думал, что мне невероятно повезло. Было воскресенье, настоящий диес солис, золотой как летний закат, отовсюду доносились счастливые крики, и ходили слухи, что на площади, на руинах Зимнего дворца, можно будет лицезреть самого блистательного Лукреция, пережившего девять воплощений, ин карне. И они всё-таки вспомнили обо мне. Ведь мне осталось всего девять месяцев, чтобы безропотно отойти в небытие, когда закончится моя виа долороза вместе с действием последней Инъекции, и я покину этот мир, удивительный и беспощадный, не оставив после себя преемника. «С меня при цифре тридцать семь в момент слетает хмель». Не помню, кто это сказал, вроде бы какой-то скриптор или кантор прошлого, проклятого миллениума, тех времён, когда даже богоподобные питались мертвечиной, а в продовольственных лавках лежали замороженные трупы парнокопытных, водоплавающих и крылатых бестий, а также вырытые из праха склизкие корневища растений и одуряюще ароматные плоды с их ветвей. Жрали и зародыши животных с привкусом живой крови, и экскременты бактерий, и моллюсков, и змей, и траву… Хавали, или жрали, или трескали, я уже не помню, как это точно называлось. Это всё стало неважным, с тех пор как изобрели Инъекцию. Сейчас уже и не представишь, как можно было по доброй воле класть себе в рот эту мерзость, а затем, подавляя тошноту, с беспокойством прислушиваться, как эта дрянь живет своей жизнью у тебя в желудке. Но, видимо, и тогда избранные понимали, в чём смысл цифры тридцать семь. Жаль, что не осталось свидетельств, каким образом они расправлялись с собой в этом случае, мне это было бы любопытно. Закон, который был принят ещё в первой трети нашего Золотого миллениума, обрёк на уничтожение все письменные и прочие источники, где в каком-либо виде упоминалась жратва. А так как упоминалась она в прошлом почти везде, то почти всё и было уничтожено. Непонятно, что они делали, когда достигали рокового возраста, с наступлением которого каждый из нас перестаёт получать Инъекцию. Может быть, переставали жрать, или демонстративно нарушали закон, или занимались сексом без Таблетки, а затем, с этими их болезнями, не было ничего проще… Ещё я слышал о такой вещи как дуэль, будто бы один поэт, в день своего тридцатисемилетия. Или случались такие большие, народные праздники во время эпидемий, например, чумы, когда достигшие зрелого возраста мужчины по обычаю целовались с больными девами, получая смертельную.