Джиипэн о дром прочувэна, а ту джя[1].
Мерно покачиваясь, крытый урдэн[2] пересекал Городецкую степь. Дорога была широкой и пыльной. В траве по обочинам стрекотали кузнечики. Иногда раздавался крик куропатки. Больше не было ничего.
Полуденное солнышко припекало. Ветер уснул. Облака зависли над степью неподвижные, словно острова. Лошади плелись еле-еле.
Перебросив поводья из правой руки в левую, Муша Христофоров стянул с головы черную шляпу и помахал ею перед собой, разгоняя застывший томящийся воздух.
– Ох, дело, – произнес он как будто с недоуменьем, а потом широко зевнул, обнажив золотые зубы. – Клянусь конями! От такой жары мозги наши скоро размякнут, как коровий навоз! Держи!
С этими словами старик протянул шляпу младшему внуку, который сидел рядом с ним в урдэне и так осоловел от жары, что заметил жест деда лишь после того, как тот окликнул его по имени:
– Буртя! Не спи!
Бурте было лет шесть или семь. Он сам не знал точно. Муша утверждал, что Буртя родился в год, когда умерла старая Парадайца, а бабушка Бина, ныне тоже покойная, говорила, что Буртя родился позже – когда женился их старший внук Драго. Оба сходились только в одном: «Лист пожелтел, и он свет увидел. Осеннее золотце! Царевич наш! Жеребеночек!» Вот как они его называли!
«Царевич» ехал в одних портках, заплатанных и грязных, но в правом ухе у него качалась самая настоящая золотая сережка, а за левое ухо он заткнул одуванчик, ослепительно-желтый. Черные волосы падали до плеч, и сразу было ясно, что с расческой они никогда не дружили.
Буртя важно взял шляпу, помахал ею, как дед, точно так же зевнул и вернул шляпу Муше.
– Я говорю – мозги размякнут, туда-сюда, – повторил старый цыган.
Буртя правильно понял деда. Он пошарил позади себя в поклаже, занавешенной цветным пологом из ситца, достал зеленую, наполовину опорожненную бутылку и зубами вытащил из нее пробку.
– Держи, Муша.
Старик натянул почерневшие от длительного использованья поводья и, смакуя, приложился губами к горлышку. Вердикт его был унылым: «Нагрелась, курва», однако это не помешало ему сделать еще пару глотков.
– Прекрасный день! – подытожил Муша и вытер усы, блаженно улыбаясь. Он любил (и привык!) быть всегда чуть-чуть под хмельком и даже придумал этой своей весьма прозаичной слабости поэтичное оправдание: «Цветы тоже поливают, чтоб они не завяли!»
Буртя уже хотел вернуть пробку на место, но дед неожиданно остановил внука:
– Попробуй ты.
– Зачем?
– Не вырастешь.
Буртя испугался. Напустив важный вид, цыганенок отхлебнул сколько смог за раз. Солнце почернело! Буртя испуганно вытаращил глаза и едва удержался, чтоб не выплюнуть брагу обратно.
– Ну? – спросил Муша внука.
Тот все еще морщился, держась рукою за горло, и ответил не сразу:
– Знатное вино! Пусть глаза мои вылезут, если я пил лучше!
– Ты другого не пил. Зачем врешь старику?
Буртя виновато опустил глаза.
– Ладно. Покурим? – Муша насыпал махорку в трубку, и Буртя, которого сызмальства никто и ничему не учил, глядя на деда, понял, что тот наконец-то решил взяться за его воспитание.
Старик Христофоров глубоко затянулся и передал трубку внуку. Буртя набрал полный рот дыма и почти сразу же сорвался в кашель. На глаза навернулись слезы.
Муша смотрел на него сверху вниз, не скрывая удовольствия:
– Что скажешь, царевич?
– Знатный… кх-кх… у тебя табачок. Где ты взял такой?
– Достойный ответ! Ты настоящий сын своего отца! – похвалил Муша. – Твой отец родился с трубкой в зубах!
Буртя удивленно разинул рот, а Муша продолжал:
– И никогда с ней не расставался! Он и сейчас, наверное, курит – там, – старик многозначительно показал пальцем в небо. – Повез я его провожать и говорю: «Ну что, сынок, молчишь? Где твоя трубка?» А трубку я спрятал – сам у себя. Едем, значит, дальше, а он молчит. Я свое гну: «Как же ты без трубки? Честному цыгану это все равно что королю без короны – и в рай не пустят! Скажут: «Шарлатан! Ты ли Брэтиано Христофоров?! Нас не проведешь! Покажи свою трубку, а то мы не верим!», туда-сюда. А дальше вот что. Мужики гроб подняли, а я говорю: «Стойте, чавалэ