Я всегда представляю себе, как этот процесс должен протекать внутри. Раз или два на дню я обязательно ловлю себя на том, что невольно пытаюсь воссоздать ход обработки бумаги в своем воображении, и мне кажется, я исполняю этот мысленный танец на «отлично». Все дело в темноте. Темнота – кожух неизвестности, темница страхов, ложь измен. Мы смотрим вглубь темной комнаты, когда нам четыре года и мы вдруг дома одни, и наш крохотный рассудок не в силах нарисовать картину, что может жить в этой темноте. Нам легче включить телевизор. А потом и большую люстру под потолком. Забраться с ногами на диван и от всей души надеяться, что родители вернутся до того, как сон сморит нас или по телеку закончатся передачи. Это сделать куда проще, чем попытаться представить образ, таящийся в глубоководной тьме.
Точно так же и здесь. Раньше люди моей профессии занимались что называется кустарничеством. Несмотря на то, что среди них встречались непревзойденные профессионалы – лучшие из лучших, как часто я слышу в рекламе очередного боевика. И уж если провести параллель с Гойей и Сальвадором Дали, то можно с уверенностью сказать: эти люди достигли высочайшего мастерства. Естественно, их самоотверженность заслуживала двусторонней награды: во-первых, они могли нести ответственность за каждый снимок, во-вторых, им было позволено наблюдать рождение картины наяву. Весь процесс, от начала до конца.
К сожалению, я включился в мир фотографий уже тогда, когда ручной способ уподобился древним динозаврам и оказался за пределами времени, а проще сказать – умер. Я с первых же дней сел за свежий процессор фирмы «Фуджи», оглядел клавиатуру, получил сносное представление о «кишках» и оснастке принтера, и, дальше, – мог чесать свой собственный нос. То есть дальше носа я и не мог видеть, а происходящий внутри процесс оставался для меня мифической загадкой. Если я и представлял себе события внутри, то опираясь лишь на механическую сторону, а остальное дорабатывал мой мозг. Ведь все, что там перемещалось, находилось в кромешной темноте, поскольку даже дилетанту ясно, что лучик света – мгновенная смерть для фотобумаги.
Иногда, при большом объеме отпечатков, когда на валах и шестеренках машины собиралась грязь, я слышал тихий, протяжный скрип. И-и-и-н, И-и-и-н, И-и-и-н. Как заезженная лошадка. И в такие минуты мой мозг сразу же начинал работу, обнаруживая неизвестную мне тягу к высокому творчеству. Я представлял, как шестеренки трутся друг о друга, их зубья аккуратно вваливаются в пазы; как несколько насосов поочередно подгоняют в рабочие баки глотки свежей химии, как валики траков плотно обхватывают ленту бумаги, словно изголодавшийся любовник обнимает ладонями фотографию женщины; как длинная бумажная петля, извиваясь, неторопливо тянется сквозь все внутренности процессора, пока не приближается к резаку, и можно уже наблюдать конечный результат. Сходно с перевариванием пищи, не так ли? Только в случае с человеком выходной продукт вряд ли кем-то сравнится с шедевром. Иногда мне кажется, что в этом вся наша жизнь. Жажда поглощать и нежелание оборачиваться, когда пища проходит по кишкам и выскальзывает наружу.
С фотографией все обстоит по-другому.
После обеда приехал Леня Ефремцев. Вечно загорелый мужик с голубыми глазами. Он мне нравился. От него всегда пахло машинным маслом и одеколоном. Он был весельчак и скор на слово, как все шоферы. Я мало с ним общался, только по долгу службы, и иногда во мне просыпалось сожаление по этому поводу: я думаю, мы могли бы стать друзьями.
– «Рынок» на мази?– улыбаясь, спросил он с ходу.
– Куда ему деться.