На скамейке, под старым вязом, прячась от жары, в Михайловском саду сидели двое подростков: носатый, долговязый юноша с длинными волосами, стянутыми в хвост шнурком от ботинка, в косухе и гадах на восемь колец, похожий на ленивого черного кота, разморенного солнцем, и длинноволосая русая девушка в клетчатой мужской рубашке и белых клешах, увешанная кулонами и фенечками, словно шаманка. Петербург, как старый кукловод, весь день заманивал их в свои закоулки и дворы и, утомив, привел отдохнуть в сад, чтобы начать все с самого начала.
Город был фоном для любви. Без города не могло ничего случиться. Город ведет свое повествование сам, не нуждаясь в речах посторонних, говорит через уют эклектики и вычурность модерна, вечный праздник барокко и строгую сдержанность классицизма. Его голос подобен течению Невы и шуму Невского проспекта, он изъясняется стихами Пушкина и Бродского, над ним не властвует время, а те, кто живут здесь и отваживаются на диалог с ним, говорят в ритме невских волн.
Федор приехал в Санкт-Петербург из провинциального северного города, где главный проспект носит гордое имя вождя пролетариата, а изыском архитектуры считаются фасадные сталинки. Шестнадцатилетний неформал с хвостиком, перевязанным шнурком от ботинка, в гадах на восемь колец и косухе на три размера больше. Приехал к отцу-инженеру, поступил в одиннадцатый класс школы в Веселом поселке. Почитывал стишки, просиживал ночи за компьютером и, благодаря стараниям матушки, оставленной с отчимом и малолетним братом в родном городе, поступил на подготовительные курсы в частный петербургский вуз, выбрав направление китаистики. Таким замысловатым образом, надо полагать, проявлялось влияние отчима, считавшего себя дзен-буддистом.
Кира была странной. На лбу – хайратник, на шее, руках, ногах – цветастое буйство фенечек, на груди – кожаные кошельки-мешочки, вязаные кулоны-талисманы. Зеленые замшевые «кирпичи», работавшие на образ клоунессы, клеши, мужские рубашки и безразмерные свитера а-ля свободный художник, волосы ниже пояса, всегда забранные в кичку и накрепко прибитые шпильками к голове. Еще Кира постоянно читала: всегда в ее руках была книжка, а в книжке – стихи.
На те же, что и Федор, подготовительные курсы Кира обычно приходила задолго до начала лекций, садилась в неудобное, будто торчащее из советской эпохи, деревянное кресло в коридоре и читала. Иногда писала что-то в тетрадь, пошарпанную и рваную, с выпадающими листами, а иногда даже доставала из рюкзака бумажные письма – в двадцать первом-то веке! – и перечитывала их, писала ответы. Почти ни с кем из группы не общалась. Так, с парой девчонок перекидывалась какими-то учебными новостями – и только.
Пятница. Кира сбежала с последнего урока, опаздывая и чертыхаясь, натыкаясь на медлительных пешеходов, она неслась по Невскому. Оказавшись у дверей аудитории, за которыми почему-то занималась другая группа, девушка в недоумении смотрела на незнакомые лица студентов.
«Странно», – подумала она. – «Надо разобраться». – И – делать нечего – пришлось бежать по лестнице с шестого этажа на первый и искать администратора. Лестница была душой вуза. Вечно прокуренная, с какими-то странными государственно-муниципальными шарагами на первых этажах. Сбитые мраморные ступени, помеченные всеми окрестными кошками, семенили вдоль чугунных перил с деревянным питоном поручня – от первого этажа до седьмого. Альтернативой был заедающий узкий лифт, пренебрегавший личным пространством пассажиров. Если трое тощих людей, не дай бог, ехали в нем вместе, то фактически становились шведской семьей. Ну а после путешествия двоих упитанных, один из них просто обязан был после такого путешествия жениться на втором. Пол пассажиров при этом был совершенно неважен.