Этого поселка уже нет на земле.
Имя его мелькнуло последний раз в отчетах Рыбпрома много лет назад. Мне запомнились эти прозрачные листки тонкой курительной бумаги с невнятными строчками текста, отпечатанного под копирку. Их внесла в кабинет курьер, и теперь я почему-то вспоминаю и ее, подрабатывавшую у нас пенсионерку, она тяжело дышала мне в затылок, когда я расписывался в потрепанном регистрационном журнале.
Уже тогда сведения о поселке умещались в одну строку:
п. Усть-Песчаный, жителей муж. пола – нет, жен. – один. В скобках от руки вписано: Дё, 61 год.
Дё умерла, дом ее снесла волна цунами. Об этом мне сообщил по рации капитан Козырев, начальник пограничной заставы. Застава тоже пострадала, и ее теперь отстраивают заново.
Козырев, рассказывая, надолго замолкал, но я слышал его дыхание в черном улюлюкающем эфире, видел с какой-то жуткой, кренящейся синей выси, как над поселком безмолвно дыбится тридцатиметровая стеклянная дуга волны. Она растет, напрягается до звона, взрывается – щиты финского домика Дё крошатся в щепки, и щепки, вращаясь, вылетают из ревущей воды.
Картина повторялась раз за разом, будто отпечаталась в сетчатке глаз.
Название поселка еще можно найти на старых географических картах области, в графе «место рождения» моего паспорта и еще сотен других, родившихся в Усть-Песчаном.
Последний раз я видел Дё тринадцать лет назад, через неделю после того, как курьер принесла копию отчета.
Шторм задержал тогда теплоход в Октябрьском, и на заставу я попал не сразу.
Капитан Козырев, тогда еще лейтенант, был рад мне, потребовал анекдотов, новостей, накормил солдатскими щами.
Я любил Козырева за его душевную неутомимость. Не знаю, что его привлекало во мне, но он окружал меня такой плотной и неотступной заботой, что порою я как бы заболевал, мне хотелось лечь и как можно дольше молчать.
Козырев потащил меня на реку, вооружившись двуручным спиннингом, и, пока он бросал легкую, похожую на бабочку, блесну, я прилег позади развалин железобетонного сооружения, оставшегося от некой японской акционерной компании, и стал смотреть на вышку – там время от времени что-то ослепительно взблескивало. Я поделился своим наблюдением, Козырев вдруг бросил удилище и, грозя кулаком, пошел к заставе.
Оказывается, это часовой, вместо того, чтобы осматривать в обзорную трубу скучную морскую поверхность, подглядывал за нами.
Мы поднялись на вышку, и, пока Козырев донимал нехорошими словами любопытствующего юношу, я смотрел в трубу на поселок.
Я увидел скелеты бараков, обглоданные ветром и дождями; завалившиеся заборы в паутине истлевших сетей; проросшие травой чердаки; острые звезды битого стекла.
Дом Дё стоял на берегу и был похож на старого человека, смотрящего из-под нахлобученной островерхой шляпы.
Козырев плюнул в океан, когда узнал о моем намерении ночевать в поселке – он настроился провести вечер со мной за шахматной доской и пивом, купленным в ресторане теплохода. Козырев долго отговаривал меня, соблазнял призывно расставленными шахматами, шуршащей пивной пеной, потом, осердившись, заявил, что уж если идти, то идти немедля, до прилива, по накату, подхватил вещмешок, набитый макаронами и тушенкой для Дё, и нес его, провожая меня, километра три.