Жизнь осторожно трогают кончиками пальцев, чтобы не обжечься или не заледенеть, иначе кожа слезет чулком, обнажив тело до мяса, как при синдроме Лайелла. Ее оглаживают ладонями, чтобы обойти острые углы и не порезаться – травмпунктов жизнью не предусмотрено. Жизнь подбрасывают вверх или швыряют вниз, проверяя на прочность; для этого нужен опыт, чтобы избежать ушиба сердца и переломов. У жизни есть запах, цвет, звук и вкус; они могут обольстить и обмануть пять органов чувств, заведя в тупик, из которого выхода нет. Повезло тем, у кого развит инстинкт самосохранения, – они доживают до глубокой старости, ни о чем не сожалея и ничего не ведая.
На школьные каникулы, зимние или летние, меня отправляли к родителям мамы. Дед меня любил, бабушка – нет. Она не любила мою мать, потому не любила и меня. Она едва терпела мужа, исполняя супружеский долг, и родила маму в сорок лет. Мама была нежеланным ребенком. Если бы аборты были в то время разрешены, бабушка бы его сделала. Она всегда так говорила. В ее семье не было принято праздновать дни рождения, потому что мужу и дочери не следовало рождаться. В ее семье не отмечали праздники оттого, что жизнь – не праздник, а тяжелая, безрадостная ноша.
Дед был известным инженером, по его проектам в городе маминого детства построено много зданий. Он всегда хорошо зарабатывал, но его доходами распоряжалась бабушка; потому мама занимала у подружки чулки на выпускной вечер, а дед отдавал в прачечную свои вещи и читал лекции студентам в неглаженых рубашках.
Бабка едва терпела людей, раздражаясь их неизбежной необходимостью. Мамин двоюродный брат помнит, как во время войны бабка брала его за руку и уводила из дома. Они бродили по улицам до глубокой ночи, чтобы не подселили эвакуированных. Маме до сих пор стыдно за это.
Мама вышла замуж на первом курсе и уехала с моим отцом в другой город.
– С глаз долой, из сердца вон, – сказала бабка. – Детей не рожай. Пожалеешь.
Мама была счастлива – она вырвалась на волю и перед ней открылась другая жизнь. Мои родители – минералоги, специалисты по редким камням. Они объездили самые красивые, самые отдаленные и безлюдные места. В городе родители жили в коммуналке, в полевых условиях – в палатках и фанерных времянках. Мама очень хотела ребенка, но у него должно было быть другое детство, счастливое и праздничное, не омраченное даже бытом, – совсем не такое, как у нее. Потому родители ждали отдельную, благоустроенную квартиру, а мама делала аборты. Потом она долго не могла забеременеть и родила меня в двадцать семь лет, хотя и не так поздно, как бабка. Я единственный ребенок в семье, долгожданный, желанный и любимый.
Когда я приезжала на каникулы, то жила в комнате деда. Он работал ночами, и я привыкла засыпать при свете. Дед научил меня любить книги. У него была огромная библиотека и аллергия на книжную пыль. Он возвращался из университета, и мы уходили гулять по городу, по старым улочкам, тихим скверам, мощенным разбитым булыжником площадям. Мы с дедом смотрели в чужие окна вросших в землю старых домов. Подглядывали за чужим бытием, и нам не было стыдно. Наверное, дед делал это потому, что тосковал по другой жизни. В чужих окнах чужие, незнакомые нам люди всегда были вместе; мне помнятся не лица, а их выражение, всегда спокойное, даже умиротворенное. Потом мы заходили в нашу любимую пышечную. Запах моего детства – это запах мороза, печного дыма и свежеиспеченных пышек. Бабка ревновала нас к нашим прогулкам, а может, она нас боялась – ведь мы с дедом были сообщниками, у нас были общие, неведомые ей секреты. Она всегда запирала свою комнату на ключ и каждую ночь ложилась спать с деревянной доской, в которую были забиты гвозди, их острия торчали наружу. Так было нужно, чтобы дед не мог ее ночью убить; она всегда была наготове, чтобы сражаться за жизнь.