И, как бы между прочим, она говорила:
– Вот еще! Буду я плакаться из-за несчастной прописки. У меня в Качинске крестовый дом. Наследственный.
Следом ей приходилось объяснять, что карточная масть не имеет к ее дому никакого отношения. Крестовый – потому что перегородки расположены крест-на-крест. Для пущей наглядности вспоминала известный почти каждому пятистенок. Пятистенок большой, а крестовый – еще больше.
– Наследственный замок, можно сказать, – добавляла она, смеясь. – Родовое поместье.
А тем, кто не слышал о славном городе Качинске, советовала перелистать на досуге учебник географии. И это убеждало.
Но прежде чем заговорить о доме, она не забывала встать и пройтись, чтобы не знающие тонкостей деревенской архитектуры смогли рассмотреть и прочувствовать, что женщина с такой роскошной фигурой не могла вырасти в завалюхе с двумя кривыми окошками, равно как и в железобетонной коробке.
Этому научил ее Анатолий. А Настя верила своему учителю. Она и Настей-то стала с его слов. Мать нарекла ее Надеждой. И в паспорте было записано – Надежда. Но Анатолий полагал, что имя Надежда слишком немощно и легковесно для нее. Надежда – это нечто зыбкое, отдаленное; женщина приятных грез и горьких разочарований при ближайшем рассмотрении. А Настасье нет нужды закутываться в туман, она может смело входить в ярко освещенную комнату или, еще лучше, на поляну, залитую солнцем. Она может позволить рассматривать себя сколько угодно с любого расстояния – ей нечего бояться. Пусть боятся другие, те, кто смотрит. Даже в песнях заметна разница между Надеждой и Настасьей.
– Надежда – мой компас земной, – кривился Анатолий. – Хорошо еще осциллографом не обозвали.
– Так это же о другой надежде, – пыталась возразить она.
– Какая разница, все равно нельзя. То ли дело «Ах, Настасья, эх, Настасья, отворяй-ка ворота». Здесь уже без обмана, здесь сразу ясно, что Настасья не какая-нибудь штучка на ремешке, а именно та женщина, которую не терпится увидеть и обнять.
И Анатолий обнимал ее или сажал на колени и еще раз повторял: «Ах, Настасья, ах, Настасья…»
Он любил петь. Но «Настасья» у него получалась не очень хорошо, в ней он ограничивался одним куплетом, не потому, что не знал слов, просто мотив не подходил голосу. Чаще всего Настя слышала от него «Бухенвальдский набат». Стоило собраться компании, выпить немного, и Анатолий заводил: «Люди мира, на минуту встаньте…», а повторенный несколько раз «колокольный звон» из припева – звучал не хуже, чем по радио у настоящего артиста.
В компаниях они бывали часто. Анатолий не прятал ее от людей. Настя замечала, что мужчины его круга в основном конспираторы и стесняются своих любовниц. Анатолий и здесь оставался настоящим мужиком, мало того, что не стеснялся, он даже гордился Настей. И она старалась не подводить своего любимого. Если и приходилось немного подправлять ее, подучивать, то в самом начале, в первый месяц. Настя не вынуждала его пускаться в долгие разъяснения, стоило лишь намекнуть, направить – подробности она угадывала сама. Она быстро поняла, что за образованными девицами ей не то чтобы не угнаться, но и гнаться нет нужды. Анатолий по горло сыт переученной женой. А девицы эти лезут со своими рассуждениями, только мешают мужикам разговаривать.
– Умная женщина показывает свои достоинства, а грамотная – недостатки, – сказал Анатолий о приятельнице одного из своих дружков.
И Настя помалкивала. Зато могла спеть подходящую к случаю песенку, а если очень просили и у нее было настроение, могла и сплясать под соленую деревенскую частушку. Впрочем, и песенки, и пляски были уже сверх программы. Настя легко обходилась и без них, достаточно было пройтись по комнате, и ее уже замечали и запоминали, и не надо было бегать для этого по барахолкам и модным портным.