Волчьими, душными свадьбами скатился, отвьюжил февраль 49-го, четвёртого послевоенного года, и маленький приалтайский городок затаённо проступал из льдистого мартовского снега. На белесом, заспанном небе солнце ещё квёлое, неумытое, но уже к обеду сосулистые бороды домов, колко отблескивая, плакали неудержимо-радостной слезой. Розовато-прозрачная, тёплая синь держала городок. Однако день уходил, солнце зябко съёживалось, куталось в розовый платок и вместе с самой последней чудо-капелькой-капелькой, ожемчуженной, неподвижной, повисало в вечере.
В один такой погожий день Пашка, как обычно погоняв голубей, кормил их во дворе. Он бросал корм на серый лист фанеры, валяющийся у крыльца, и встопорщенные голуби грудились в кучу. Казалось, зерно кипит, пляшет на фанере, само прыгает в жадные клювы.
– Па-ашка! – послышался голос Гребнёва из соседнего двора.
Пашка удивился, с чего бы это? – но, положив наволочку с кормом на крыльцо, побежал по хрупким лужам и перекинулся через штакетник. Подошёл. Поздоровался.
Гребнёв смахнул с чурбана расколотое полешко, кинул-воткнул топор и полез за папиросами. Вокруг чурбана и козел натаявшие со всей зимы жёлто-мокрые опилки, щепки, тут же поколотые дрова кучкой, двор по-весеннему обнажившийся, набухающий, местами погружённый в талую, прозрачно-живительную воду.
– Ну что, Паша, скоро н-на охоту п-пойдем? – Гребнёв заикался, но это было привычно.
– Да какой же вы охотник, дядя Гребнёв? – искренне удивился Пашка. – Я ни разу и не видел вас за Иртышом… Да и ружьё ведь надо!
– Есть, есть ружьё. Во р-ружьё! – Гребнёв изогнул большой палец рогом.
– Ну-у! Так тащите скорей! Посмотрим!
– А чего та-ащить? Айда в дом!
Гребнёвы года три уж как соседи Пашки, но Пашка ни разу не был у них в доме. Не пришлось как-то. А теперь вот вроде бы и неудобно. Сразу. Без подготовки…
– Пошли, пошли! – похлопал его по плечу Гребнёв. – Мы люди п-простые.
Года три назад, когда пасмурным осенним днем Гребнёв с матерью и всем её барахлом въезжал на телеге в этот двор – все ребятишки соседнего коммунального дома сбежались и налипли на штакетник.
Откуда-то сразу стало известно, что дом этот с расхристанной над крышей скворечней – будто прямо с прежней хозяйкой ягой Лещихой на шесту – новый сосед купил за двадцать тысяч. Двадцать тыщ! Это ж подумать только! – обалдело мотали головами сопливые зрители. Их матери, зло выбивая половики, определённей были: жулик! Экспедитором на хлебозаводе работает – ясное дело!
Но больше всего ребят поразила какая-то дико-карикатурная некрасивость нового жильца, его маленькая птичья головка с почти перпендикулярными ушками и тонко вспоротый, как кошелек, рот; светлый «боксик» жиденько свисал на бегающие глазки. А когда он распахнул рот свой и что-то быстро заговорил матери – ребятишки отпрянули от штакетника: «кошелек» был полон железных зубов, то есть весь утыкан железом! «Как склянки зазвенели!» – испуганно сказал Валька Ляма, круглоголовый, с большой фантазией мальчуган. (У него, например, ТАСС означало: ТАИНСТВЕННОЕ АГЕНТСТВО СОВЕТСКОГО СОЮЗА.) И действительно, железные зубы эти своим матово-синим цветом напоминали какие-то склянки, наполненные жидкостью. Во время разговора они будто позванивали, плескались, и рот Гребнёва сразу становился мокрым. «Постукать бы по этим склянкам маленьким молоточком. Вот бы музыка была-а!» – мечтательно сказал Ляма.
Новый сосед сильно заикался. Слова вылетали изо рта его стаей голодных волков и беспощадно рвали друг у друга хвосты, а то и головы. Когда он волновался, понять, о чём он говорит, было трудно.
– …ааша… ааш… оль… г-г-овори… вам… не ери-ите э-этот с-са-амо-а-ар!
Что это?! А это он говорил матери, сидящей на телеге и вцепившейся в зелёный от старости самовар: