У края глубокой ямы на двух табуретках стоит длинный деревянный ящик, обитый простой чёрной материей. В нём лежу я, накрытый белой простынёй. На ней несколько жёлтых цветков. Кажется, голландские хризантемы. Это осенние цветы, а сейчас зима. Наверное, их положила мама. Только она могла не пожалеть несколько сотен рублей, чтобы положить дорогие цветы на бездыханное тело сына.
Мама, тоненькая, хрупкая, в свои пятьдесят с лишним лет похожа на девочку с утомлённым лицом, но всё ещё очень красивая. Она стоит молча. Ни стенаний, ни слёз. Может быть, и она, наконец, поняла, что это лучший исход для моей жалкой, никчемной жизни.
Во мне зашевелилось что-то, похожее на угрызения совести: при жизни я доставлял ей много огорчений. Нет, «огорчений» – это слишком мягко сказано. Я был настоящим бедствием, сокрушительным цунами, которое разрушило всё, что она создавала своим трудом многие годы. Но, пожалуй, самым тяжёлым для неё стало разочарование во мне, её сыне, с которым она связывала надежды на лучшее будущее. На лучшее для меня, потому что я, как считали многие, был наделён немалыми творческими способностями. А я всё погубил. Но лучше сказать, всё погубила моя странная, прямо-таки мистическая любовь.
Мама тупо смотрит в одну точку, куда-то поверх меня. Но почему всё-таки она не плачет? Ведь все матери оплакивают своих детей, когда их теряют. Или она уже выплакала все свои слёзы? Или так устала от меня, что у неё не осталось даже сил для отчаяния? Или она не может мне простить, что я «замарал грязью» нашу фамилию? Ну, эта претензия, скорее, по части бабушки, которую, кстати, я не вижу около себя. Не захотела даже проститься? Или не смогла приехать? Ведь ей уже за восемьдесят.
В прошлые века любой позор смывали кровью, а я умер, как последний подонок. Я перечеркнул все наставления мамы и бабушки о чувстве человеческого достоинства. Впрочем, я его потерял задолго до кончины.
Может быть, жизнь моя сложилась бы иначе, если бы я поверил предостережению одной странной женщины. Это было в Лоо, маленьком местечке на Черноморском побережье. В начале девяностых, как ни трудно было, мама и бабушка старались вывезти меня и старшего брата Стаса, уже учившегося в школе, хоть на недельку на море, считая, что это укрепляет здоровье. В конце девяностых мне уже было двенадцать лет, и в это самое Лоо мы отправились вдвоём с бабушкой, потому что Стас проходил военную службу, а мама работала.
Ехали ночь на автобусе от какой-то фирмы, поселились в крохотной комнатушке, которых у нашего хозяина было десятка два. В ход шли и сарайчики, и палатки, и даже шалаши. «Удобства», разумеется, на улице, и при таком количестве постояльцев к ним всегда была очередь. Но мы мирились с этим, потому что за наши деньги лучшего не найдёшь, говорила бабушка.
К морю мы шли вдоль заросшей тиной речушки, источавшей неприятный запах, и было непонятно, то ли она втекала в море, то ли вытекала из него – всегда казалось, что вода в ней просто стоит. Местные рыбаки с утра устраивались здесь с удочками и даже умудрялись что-то поймать, видимо, угощение для своих кошек.
На повороте к пляжу стояли торговцы раковинами, засушенными крабами, бусами из мелких ракушек и другими сувенирами. Я с завистью поглядывал на всё это, а бабушка дёргала меня за руку и тащила дальше. Наш курортный бюджет не позволял тратить деньги на «безделушки». Но однажды я всё-таки задержался около одного из столиков и стал разглядывать огромные раковины необыкновенной красоты. Смотрел с таким восхищением, что продававшая их женщина позволила мне взять самую красивую и приложить к уху. Я, как завороженный, слушал шум моря. Вот бы увезти её с собой, чтобы море, которое я любил самозабвенно, всегда было со мной! Но это была недосягаемая мечта. Женщина, конечно, не могла подарить мне такую дорогую вещь, но понимала моё желание увезти с собой на память «кусочек моря». Она осторожно приняла из моих рук дорогую раковину и сделала знак подождать. Потом наклонилась и достала из сумки, стоявшей на земле, небольшой стеклянный шарик на маленькой металлической подставке. Протянув его мне, сказала: