Эта ночь ничем не отличалась от той, что была вчера, будет завтра и еще пару, а то и три ближайших месяца. Тучная, отдышливая, липкая, она заставляла обитателей легкомысленного города на восточном побережье Средиземного моря и после захода солнца дышать плоским, безличным воздухом кондиционера. И оттого, что окна были наглухо закупорены, рассвет был лишен многих важных своих признаков: оживленной переклички пернатых, терпкого запаха мокрого газона, деловитого шуршания шин по влажному асфальту, шелеста листвы, пробужденной утренним бризом. Не было запахов, не было звуков, и, как в кино со вдруг сорвавшейся звуковой дорожкой, только безмолвное изменение световой шкалы извещало о наступлении очередного, такого же, как и ночь, безвыходно душного, потного, жаркого дня. С трудом просочившись сквозь вязкую темную ткань небосвода, первые солнечные лучи подожгли тонкие веточки антенн на высотном здании Кольбо Шалом, вслед за ними вспыхнули окна верхних этажей, и огонь потек вниз, к мелким трех- и четырехэтажным коробкам, беспорядочно разбросанным вокруг рынка Кармель между Кольбо Шалом и набережной. Добравшись до второго окна слева на семнадцатом этаже, луч нырнул внутрь, толкнул дремавшего в кресле за письменным столом пожилого человека в мятой голубой рубашке с короткими рукавами и, проведя быструю ревизию нехитрой обстановки – компьютер, телефон, календарь, – побежал дальше. Человек зевнул, потянулся, разведя в стороны пухлые, поросшие мягкими рыжеватыми волосками руки, взглянул на часы, еще раз потянулся, зевнул, потер глаза, встал и неторопливо пошел на кухню. Он был выше среднего роста и довольно полон той красивой барской полнотой, которая не портит человека, но напротив – придает ему вид вальяжный и к себе располагающий. Приготовив эспрессо, он положил в чашку ломтик лимона, вернулся, скользнул взглядом по стене слева от окна, на которой светилось несколько мониторов с еще темными и пустыми переулками рынка, и прошел в другую комнату. За окном, внизу, докуда хватало глаз, сливаясь на горизонте с мутным серо-голубым ватным небом, расстилалась гладкая, без единой морщинки сатиновая простыня моря. Справа – такая же дрянь, как новый Арбат, подумал человек, с наслаждением втянув первый глоток кофе, – вдоль набережной торчали одинаковые прямоугольники отелей, слева далеко золотились старинные здания Яффы, а между ними россыпь этих стандартных баухаусовских коробок с их бесхитростной геометрией прямоугольных освещенных стен, черных провалов окон, горизонталями полосок жалюзи, вертикалями антенн, цилиндрами водяных баков, треугольниками теней и диагоналями коллекторов на крышах.
«Какая все-таки разница, – глядя на медленно просыпающийся город, продолжал меланхолично рассуждать человек. – Оба – результат довольно абсурдного волевого акта, оба у моря. Только один – кто это сказал, Фальк, Лифшиц? – пафос великолепно организованного пространства, а другой, господи прости, архитектурное непотребство». Он вспомнил слова Вагановой, которая на вопрос, почему ленинградский балет лучше московского, ответила: «Когда мои девочки идут в школу, они видят архитектуру, а что они видят в Москве?» И хмыкнул: «Да, у этого города долго не будет приличного балета. И ведь гордятся: столица Баухауса… – Он ловко отправил плевок в горшок с разлапистым несуразным кактусом в углу комнаты. – Вот оно, истинное воплощение тоталитаризма, куда там сталинской готике и гитлеровскому неоклассицизму…»