Рассказчик никогда не плачет. Он лишь скромный застенчивый наблюдатель, но никогда не участник в вашем празднике жизни. Порой он грустит, порой мечется из стороны в сторону в порывах страсти, но большую часть времени все же равнодушно слушает, смотрит, конспектирует. Вся его постыдная деятельность бредёт вдоль металлической спирали, с каждым мотком уводящей все глубже и глубже в беспамятное безумство, пока однажды оно не оборвется на половине пути от пули, молотка или какой-нибудь болезни. Так, овивая блестящие круги, и проходит его многодетная творческая жизнь, ведь книги и только книги тоже своего рода дети, которые должны зачаться, увидеть свет, состариться и умереть.
Когда я пишу, я перестаю существовать и это радует меня более, чем всё остальное.
Когда подходит время нового витка, витка падения или кризиса, рождаются несвязные куски текста, полные маниакальных слов и идей, страшные в своем унынии и нищете. Затем, тон повествования меняется, и на пике рождается истинный шедевр; с ликующей детской физиономией. Но, однако, и скорби в нем нет места. Рассказчик равнодушен к каждой смерти, однако тени убитых часто навещают его по ночам.
Ваш рассказчик никогда не плачет, потому что мир не стоит того, чтобы его оплакивать.
Введение в предстоящее
Согретые утром, они вдвоем седели на горе, что больше была похож на мусорный холм или поросший травой, горб древнего гиганта. Гиганта, память о котором давно исчезла за пеленой более значимых событий.
– Секс и деньги нужны нам лишь затем, Френки, чтобы не думать о них какое-то время. Они не имеют настоящей ценности, просто другие решили возвести их в культ и рассказать об этом всем вокруг. В них только наша свобода от физиологии.
– Это и так очевидно. Но освободиться полностью ни вы и ни я были бы не в состоянии, хотя бы потому, что нам нравятся наши оковы.
По дереву рядом пробежала белочка. Она смотрела вниз, тяжело насупив брови и подняв к солнцу рыжие густые усы.
– Да, я вот думаю, – Френки сморщил нос в сомнениях. – Не уверен, что хочу сказать. Помните, когда вы еще преподавали на кафедре, у вас была такая миленькая студентка? Как её звали?
– Кажется, припоминаю. Она ещё всегда ходила в черном и малиновом. Припоминаю, припоминаю. Она всегда садилась за первую парту, внимательно записывала каждое слово. Ну, и к чему ты клонишь?
– А я помню, как она садилась не за первую парту, а на стол в вашей преподавательской. Интересно.
Пожилой мужчина посмотрел на собеседника, вскинув взор над сползшими к носу очками. Его румяное, изнеженное морщинами лицо изменилось, выдав на суд собеседника легкую, почти доброжелательную улыбку.
– Ты решил подшутить, или твои манеры сами вдруг решили дать сбой? Я не считаю, что ты хотел бы говорить об этом со мной. Хотя лекция получилась бы весьма занимательная.
Они оба звонко рассмеялись. Погода на улице стояла замечательная. Уже несколько дней на небе не виднелось ни облачка. Голубое небо принимало самые поразительные оттенки, успокаивало, разрешало сидеть под ним часами без остановки, вести глупые, а порой не очень, разговоры. Город стоял неподалеку. С горы, на которой сидели друзья, можно было легко разглядеть несколько кварталов, которые толстопузой змеёй растянулись с востока на запад.
– Бабочки, мистер Милль. Они же красивые, как я полагаю?
– Несомненно. Ты решил поспорить?
– Достаточное ли оно основание, для того чтобы я чувствовал эстетическое удовольствие? Они ведь всего лишь такой же кусочек действительности, как и всё остальное вокруг, – он взял небольшой камешек в руку, – вот, например, камень. Он такая же часть странной и непонятной природы, как и бабочка. Почему мы считаем, что красива именно она, а не, например, этот камень?