Женщины злились и судачили. Кредитный инспектор должен был подъехать через пару часов, а им все еще не хватало двухсот рупий. Точнее, не хватало Фарах и ее двухсот рупий. Остальные четыре участницы одной из нескольких деревенских групп программы коллективного кредитования уже собрались, как всегда по вторникам, перед общим сходом, чтобы потом вскладчину выплатить проценты.
– Где же она? – поинтересовалась Гита.
Ей никто не ответил. Вместо этого женщины продолжили перемывать косточки Фарах, которая, на взгляд Гиты, в банных процедурах не сильно-то и нуждалась. Тон всему разговору задавала Салони – способность этой женщины источать яд могла сравниться лишь с ее же склонностью к обжорству.
– И ведь не в первый раз, заметьте, – сказала Прия.
– Можешь не сомневаться, и не в последний, – заверила Салони.
Когда же Прити заявила, что она своими глазами видела, как Фарах вроде бы покупала гашиш, Гита сочла своим долгом снова попытаться вернуть коллег к прозе жизни.
– Варунбхай[1] будет недоволен, – подала она голос.
– Ну ясно, теперь мы знаем, куда улетают денежки Фарах, – проигнорировала ее Прия.
– Скорее уж не туда, а к одному набожному мусульманину, всем вам известному, – фыркнула Салони, взмахнув рукой с изяществом, доступным при ее габаритах.
В последнее время она пыталась позиционировать свои пышные телеса как символ высокого общественного статуса, да и с ее сверхъественной способностью к буллингу они тоже неплохо сочетались. Но Гита знала Салони и все ее семейство с самых ранних лет – с тех пор, как та верховодила еще на детской площадке, а не в группе заемщиц, – и потому могла с уверенностью обосновать ее нынешний избыточный вес генетикой, подстроившей Салони подлянку после тридцати, а вовсе не обретенным ею богатством и влиянием. По иронии судьбы, Салони первые девятнадцать лет жизни постоянно голодала, была тоненькой, как иголочка, и, как иголочка, умела больно кольнуть уже тогда. Потом она вышла замуж, превратилась в роскошную красавицу, после первых родов ухитрилась вернуть себе стройную фигуру, а вот после вторых ей это уже не удалось.
Гита слушала пересуды и с исследовательским интересом наблюдала, как женщины упражняются в злословии. Должно быть, точно так же они шептались и у нее, у Гиты, за спиной, после того как пропал Рамеш, называли ее «падшей женщиной, смешанной с грязью», замолкали, когда она приближалась, да изображали сочувствующие улыбки, искренние, как обещания политиков. Но сегодня, спустя пять лет после исчезновения мужа, она чувствовала себя уже не парией, а частью коллектива, и всё благодаря отсутствию Фарах. Честь эта, впрочем, была сомнительная.
Гита машинально коснулась мочки уха. Раньше, когда еще носила украшения, она часто так делала, проверяя, на месте ли сережки. Ощутимый, но приятный укол «гвоздика» в подушечку большого пальца очень успокаивал. И привычка эта сохранилась у Гиты даже после того, как из ее жизни ушел Рамеш и она перестала надевать какие бы то ни было побрякушки – кольцо для ноздри, браслеты, серьги.
В конце концов она устала слушать сплетни и прервала измышления женщин о предательстве Фарах:
– Если каждая из нас добавит еще по пятьдесят рупий, мы наберем для Варунбхая нужную сумму.
На этот раз ей удалось привлечь их внимание. В комнате сделалось тихо. Гита даже снова услышала слабое гудение своего вентилятора под потолком. Крутящиеся лопасти сливались в полупрозрачный диск и покачивались, как маленький хулахуп. Эта штуковина выполняла чисто декоративную функцию – неумолимый зной не собирался из-за нее отступать. Вентилятор висел на толстой веревке, которую Рамеш приладил к нему еще в их старом доме. Это было в самом начале их семейной жизни, поэтому, когда муж неуклюже взгромоздился на стремянку, Гите еще можно было смеяться, и он даже сам хохотал вместе с ней. Приступы ярости у Рамеша начались лишь на втором году брака, после смерти родителей Гиты. Когда ей пришлось переехать в этот дом, поменьше, она уже самостоятельно лазила под потолок привязывать веревку.