Жить хочу. Здесь, сейчас, всегда. Дышать, чтоб мерзлый воздух драл горло и горели расцарапанные руки. Боль гаснет, а вместо радости – страх: не станет боли, не станет и жизни. Уйду, потеряюсь в черноте, в темноте, в белесой метели.
Снег в лицо мелкою крупой, слизать, скусить ледышки с губ, проглотить, не ощущая вкуса, и вперед, еще шаг, еще немного, по пояс проваливаясь в рыхлых сугробах. Господи Милосердный, спаси же раба своего, оборони, защити, выведи… не так и грешен Матвей перед Тобою… а в чем грешен, в том и кается. И как не покаяться, когда небо тучи лохматые заполонили, ни кусочка, ни звездочки, ни луны кривой, недоспелой, темнота вокруг да снег.
Пощади, Господи, Матвей уж для Тебя ничего не пожалеет, хоть денег на храм отсыпет, все, что есть, до копеечки, до грошика ломаного распоследнего отдаст за благость-то Твою, за милосердие. А снег роится белыми пчелами, в рот лезет, в нос, и ноги пообмерзли… а идти-то надобно… Шаг за шагом, вперед… грешен Матвей, Господи, как есть грешен. Крал, обманывал, да и чего уж – и смертоубийством не брезговал, однако же в церковь регулярно наведывался, и на купола в соборе новом жертвовал, и на монастырь, который под Москвою закладывали, и к исповеди ходил… так отчего ж не спасешь-то, Господи?
Небо, покачнувшись, просело на землю, накрыло лохматыми лапами, придавило тяжестью, вышибая дух. Каюсь, как есть каюсь…
Жить хочу!
Жизнь возвращалась болью. Горела огнем шкура, кости крутило да ломало, закричать бы, завыть, но губы слепило слабостью неимоверной. Еле-еле сил, чтоб дышать. И жить.
Спасибо, Господи.
– Ослаб он, Выгжа, – голос ласковый, и руки нежные, пахнут хорошо, ромашкою и цветом липовым, прижаться б щекой, заплакать, пожаловаться на то, как тяжко. Не привык Матвей жаловаться и плакать, но от запаха этого, от прикосновения, доброты полного, треснуло что-то внутри, надломилось, как лед вчерашний.
Или не вчера это было?
А что было-то? Охота, погоня, хмель в крови да кровь на снегу… оленя взяли и косулю еще… кабана вот упустили, старый был, матерый, не забоялся, прямо на охотников пошел и Всеволодову коню брюхо вспорол…
Картинки перед глазами вставали яркие, живые, переливалась синевой да зеленью конская требуха, гасли глаза лиловые, потник чернел от крови, да таял на глазах снег.
– Жаром горит, Выгжа. Тяжко ему… – повторил все тот же голос. И вправду жарко, а ведь холодно вокруг.
Тучи в одночасье наползли, серо-черные, набрякшие снегом, провислые. И ветер ледяной, такой, что и сквозь шубу выморозил, вытянул тепло. И темнота, и белые крылья метели, и люди, вдруг исчезнувшие, потерявшиеся в ледяной круговерти.
– Помоги, Выгжа, нехорошо это – человека без помощи бросать, – ромашковый запах обнимал и успокаивал. От мамки тоже ромашкою пахло, и липою, когда Матвейка маленьким был, болел часто, вот мамка и заваривала… мамка померла, Матвей вырос и не болел уже… до этого дня не болел.
Конь поначалу шел галопом, подстегиваемый голосом ветра, после, притомившись, перешел на рысь, на шаг и брел то ли вперед, то ли по кругу, Матвей не подгонял, Матвей берег его, боялся, что конь не выдержит и сдохнет. А тот все ж таки не выдержал, лег в сугроб и не подымался, несмотря на уговоры и нагайку, только глядел печально, совсем как Богоматерь с иконы.
Матвей ножом вспорол шею, напился горячей еще крови, вязкой и безвкусной, мясо есть не стал, не с брезгливости, а оттого, что жевать сил не было. Пить легче.
– Что ж ты молчишь, Выгжа? Неужто не поможешь?
– Помогу, – этот голос был сухой, строгий и неприятный. – Только все одно, зря ты, Синичка, мимо не проехала.
Синичка… смешное прозвище.
На лоб легла холодная рука, и мысли вместе с картинками исчезли.