Пересекая широкий двор Яузской больницы, я принялся сочинять наиболее подходящую фразу для белохалатниц – неумолимых стражей врачебных режимов. Я пришел в неурочный день, неурочные часы, надеяться было не на что, и в том, допустят или не допустят меня к Валентину Матвеевичу, имело решающее значение, насколько ловко будет придумана и сказана эта единственная (желательно, не слишком длинная), фраза. Может, прикинуться скромным и тихим родственником из провинции («проездом, поезд стоит один час»)? Может, изобразить запыхавшегося доброхота, принесшего Валентину Матвеевичу, то есть главному инженеру, одну крайне приятную для него весть «психотерапия! Улучшенное настроение!»).
И вдруг я его увидел. Один сидел он на решетчатой скамье, вытянув ноги в некогда синих, но посеревших, местами даже белесых от стирки, байковых больничных штанах, в нижней рубашке, голову свесив на сложенные на груди руки. Сперва мне показалось, что он дремлет, пригревшись на мягком, нежарком еще апрельском солнце. Приблизившись, я увидел, что глаза Валентина Матвеевича лишь полуприкрыты, что он пребывает в глубокой задумчивости.
– А-а, это ты, – каким-то образом узнав меня и не меняя позы, вяло проговорил он.
– А я еще подумал, что, если кто и придет проведать, так это будешь ты… Ну, что скажешь?..
Говорил он со странной хриплостью, и все же я уловил в голосе неодобрение по поводу моего прихода. После того как инициатива была перехвачена у меня, мне как-то неловко было здороваться и начать обычный, чаще всего пустой разговор больного и навестившего. Чувство неловкости не проходило, и я молча опустился рядом с ним на скамейку. Мы сидели молча, и я искоса рассматривал его. Он очень изменился – осунулся, почернел, на горле его была грязноватая повязка. Мне подумалось, что я очень плохо сделал, что так долго не навещал своего главного инженера.
С пачкой грязного белья, мимо нас прошла шарообразная белохалатница. «Спрошу распорядок, когда можно навещать больных», – пробормотал я и поспешил за женщиной. Мне и в самом деле хотелось уж точно узнать приемные дни и часы. Два часа в неделю я смогу выкроить из своей работы и вечерней учебы. Даже стыдно, что раньше до этого не додумался.
– А к нему, – головой указала на Валентина Матвеевича женщина, – можете хоть каждый день приходить. У него теперь свой режим, – осуждающе добавила она. Это, видно, была словоохотливая женщина и меньше всего сторонница той оскорбительной по существу официальной лаконичности, после которой почему-то всегда чувствуешь себя виноватым. Чем же ей не угодил Валентин Матвеевич?
– Четыре раза уже резали – больше некуда. Плоскоклеточный. Что ж, он глупый человек, чтоб не понять? Вот он и махнул рукой на врачей. А они – на него…
Женщина свернула за угол больничного корпуса и начала спускаться в подвальное помещение с вылинявшей – белым по синему – табличкой: «Бельевая». Продолжить разговор больше не представлялось возможности. Да и говорить было не о чем. Я медленно поплелся обратно к скамейке.
Он сидел на том же месте, все в той же позе, полуприкрыв глаза. Он и не шевельнулся, когда я снова сел рядом с ним. И опять мы молчали. Меня удивляло то, как он ухитрился смотреть, не отворачиваясь, на довольно светившее ярко солнце. О чем он думал? Какие мысли тревожили его? Ветерок шевелил подсохшую и жухлую траву возле его тапочек. Где-то в глубине двора надрывался грузовик: мотор то ревел во всю, то на миг затихал, как бы набираясь сил.
– Слушай-ка, на вот сбегай. Тут без сдачи. А то народ хуже вчерашнего. Не допросишься…
Я хотел что-то спросить, но Валентин Матвеевич это принял как попытку возразить и строго сдвинул брови: «Ну, ну. Давай, смотайся поскорее». Из кармана штанов он выковырнул белую эмалированную воронку, с пристуком возложил ее себе на колено и снова замер в неподвижности. «Ну давай, – иди. За углом тут. Скажешь, что без сдачи, так девушка без очереди выдаст тебе».