«И вспомнил он свою Полтаву…»
Александр Пушкин
«Хiба ревуть воли, як ясла повни…»
Панас Мiрний
В Древней Руси февраль назывался «Лютень», и это название ему подходит куда больше, чем заимствованный из латыни februarius mensis. В ночь на второе февраля 1944 года в Москве было минус 32 по Цельсию, а в Подмосковье и того холодней – минус 36! Даже огромные сосны сталинской дачи стояли, не шелохнувшись, боясь стряхнуть шапки снега, укрывающего их от лютого мороза. Висевшая в воздухе морозная пыль ледяными иголками колола ноздри охранников-«топтунов», которые с собаками обходили в ночной темноте большой двухэтажный дом, накрытый маскировочной сетью на случай прорыва немецких бомбардировщиков. Второй наряд двигался за соснами под самым забором – высоким и увенчанным колючей проволокой. А третий шел за этим забором снаружи, по широкой контрольно-следовой снежной полосе между «Объектом» и местным лесом. Одетые в овчинные полушубки, шапки-ушанки и вооруженные новенькими автоматами ППШ, эти рослые сибиряки, отобранные лично начальником сталинской охраны генералом Николаем Власиком, ступали осторожно, по-лыжному, почти не скрипя на снегу валенками – знали, что сегодня тот редкий случай, когда Сам ночует на даче, и на них лежит высочайшая ответственность за спокойный сон Вождя, который мудро и уверенно ведет нашу страну к победе над проклятыми фашистами.
Но Сталин не спал. Конечно, вся страна знала, что Великий никогда не спит, ведь свет в окне его кремлевского кабинета никогда не гаснет. Но охране, генералу Николаю Власику, истопникам и поварам этой дачи было видней – они были ближе к Вождю, видели, когда Он приезжает, и знали, что вожди тоже люди, им нужен отдых. И, чтобы не тревожить его бесценный сон, они старались не скрипеть обувью, не повышать голос и по возможности вообще не дышать.
Между тем Вождь не спал. В спальне на втором этаже – просторной, с высокими двойными окнами, отделанной карельской березой и согретой чугунными батареями парового отопления – Он, полуголый, удивительно тщедушный и костлявый, сидел на краю широкой кровати и, потягивая воздух через пустую данхилловскую трубку, в лунном полусвете рассматривал спящую Веру Давыдову, приму Большого театра и свою главную любовницу. Поразительная женщина! Действительно поразительная с первого своего выхода в роли Кармен на сцене Большого театра в 1932 году! Как она пела, какое божественное меццо-сопрано! А как двигалась! У всех мужиков «в зобу дыханье сперло» и живот поджало, а в конце спектакля весь зал вскочил и взорвался аплодисментами! Молотов, Ворошилов, Буденный и Тухачевский, сидя со Сталиным в правительственной ложе, наперегонки погнали своих адъютантов за корзинами цветов. Но Он, Сталин, знал, что не нужно спешить, с такими женщинами нельзя спешить. Тем паче, скоро Новый год, Он пошлет ей приглашение в Кремль на банкет, посадит за стол рядом с собой и потом…
С тех пор уже десять лет она принадлежит ему. Да, хотя Он ни в грош не ставит баб, и помимо Давыдовой в спальнях его московских и крымских дач перебывали за эти годы и другие звезды Большого, которыми Он пытался перебить свою тягу к Давыдовой, но (как сама Давыдова вспоминает в мемуарах «За кремлевской стеной. Я была любовницей Сталина») всякий раз, когда ему становилось невмоготу от непосильной работы, усталости и злости на радикулит и ревматизм, Он звонил ей и посылал за ней машину или самолет. И вот она снова в его постели – красивая, нестареющая, с высокой грудью, стройными ногами и такая вкусная, что даже Он теряет над собой контроль и в свои шестьдесят пять превращается в пылкого мальчишку. К сожалению, очень ненадолго и совсем не так, как до войны, когда с любой бабой Он был таким неутомимым джигитом, что они задыхались под ним и со слезами просили прекратить его бешеную скачку. Да что вспоминать! Говоря словами расстрелянного еврея Бабеля, Он «мог переспать с русской женщиной, и русская женщина оставалась им довольной». Но теперь… Теперь они его утомляли – все эти певички и балеринки. Ревностно демонстрируя свои сексуальные таланты, они мгновенно выжимали из него все соки и заставляли злиться на свою старческую немощь. И только эта Вера всегда чувствовала лимит его возможностей, идеально укладывалась в этот лимит и тут же ублаготворенно засыпала. Но даже во сне от ее тела исходит такое мягкое, такое врачующее тепло, что только с ней ему не противно