Разруха не в сортирах, а в головах…
М. А. Булгаков. «Собачье сердце»
«Удивительно, как за короткий срок можно испохабить вполне благопристойное жилище! Даже не благопристойное, а, прямо скажем, респектабельное…»
С такими мыслями пробирался в темном и загаженном донельзя – судя по отвратительному «амбре», царящему вокруг, – подъезде Павел Владимирович Ланской, бывший ротмистр лейб-гвардии Кавалергардского полка, бывший дворянин, бывший благородный человек…
Хотя нет – благородным человеком он продолжал оставаться даже в этих скотских условиях, если не по титулу, упраздненному новой властью, так по сути своей – непременно. И сути этой он изменять не собирался.
Зимняя Москва образца 1918 года встретила бывшего ротмистра неприветливо.
Изрядно подутратила свой полуевропейский лоск, купеческую обстоятельность и цыганистую лихость Первопрестольная за год большевистского правления, хотя за то же время из второй столицы империи успела стать первой столицей безбожной «Совдепии». Притих стольный град, съежился, несмотря на многолюдье, заполонившее улицы и площади, стал гораздо скромнее и гораздо, гораздо, гораздо грязнее. Враз превратился город из всегдашнего разбитного гуляки, принаряженного пусть и по прошлогодней, но истинно парижско-лондонско-берлинской моде, в мрачного оборванного побирушку. Облаченного в потрепанный картуз мастерового, крестьянские опорки, интеллигентское пенсне и заштопанную солдатскую шинель, пропахшую окопом и населенную мириадами упитанных вшей…
Примерно в такую же шинель со споротыми погонами кутался сейчас граф Ланской. Разве что без непрошеных «квартирантов»… Хотя кто может поручиться за последнее после месяца без малого скитаний по разномастным эшелонам, идущим бог знает куда, вопреки всем расписаниям, логике и вроде бы даже геометрии проложенных при «старом режиме» путей?
Точно так же, безо всякой логики, оказались заколочены грубым горбылем двери парадного подъезда особняка княгини М. Теперь, чтобы попасть внутрь, приходилось обходить весь дом, скользя на тропинке, обледенелой от щедро выплескиваемых на нее нечистот. А потом – пробираться внутрь через дверцу черного хода, безнадежно разбухшую от валившего из подвала густого пара и не закрывавшуюся нипочем, несмотря даже на грубо стесанную топором кромку.
– Скоро уже, батюшка, скоро, – прошамкала темнота голосом Митрича, престарелого дворецкого княгини, обитающего теперь в тесной и холодной дворницкой, опять же, вопреки логике, превращенной в форпост пустующих апартаментов. – Вот еще один пролет поднимемся, и тут оно, ваша светлость…
Как ориентировался старик в абсолютной темноте, для графа оставалось загадкой. Вероятно, действовала выработанная десятилетиями верной службы князьям М., почти что генетическая память… Впрочем, возможно, что и генетическая: семейство Мокрецовых служило княжеской фамилии не менее четырехсот лет, о чем, не скрывая гордости, не раз сообщал Митрич молодому графу во времена оные.
– Какая я тебе светлость, старик? – поморщился Ланской в ответ на неуместное сейчас раболепство слуги. – Никакая я не светлость давно… Забыл, что ли, что все чины и звания уже год как отменены?
– Простите старого, – залебезил старик, и граф снова поморщился, вдруг поймав себя на мысли, что морщится в последнее время чересчур уж часто.
«Отвыкать пора бы от чистоплюйства, ваша светлость… – неторопливо, словно тифозная вошь, проползла невеселая мыслишка. – Скоро год как разгребаете кровавое дерьмо голыми руками – никаких перчаток не напасешься…»
Митрич уже отпирал апартаменты княгини и, отомкнув последний замок, почтительно распахнул перед графом двери, склонившись в глубоком поклоне. Так и проступила сквозь видавший виды облезлый собачий тулупчик лакейская ливрея княжеских цветов…