Всего лишь ночная комната.
Снизу – пуховая перина, сверху давит одеяло – кусачее, из верблюжьей шерсти, неотменимое, как правила арифметики. Душно – это всегда, а запахи – раз на раз не приходится: дёготь, коим смазаны сапоги, ржавое железо, конский пот, подгорелая пшённая каша, розы, мокрое дерево, речная тина. Звуки вблизи одни и те же – легонько трещат половицы, шебуршит под кроватью мышь, едва слышно спускается по стене таракан. А дальние звуки бывают всякими. Иногда ссорятся за окном вороны, иногда воют волки, а то и соловей выводит свои рулады… или уныло стрекочут кузнечики… Но может и буря колотиться в закрытые ставни, и ливень хлестать по крыше, и двуручная пила визжать… и кому только приспичило пилить дрова за полночь?
Но звуки – ещё ладно, гораздо хуже – свеча. Та всегда одинакова: оплывший огарок на закапанном воском подсвечнике, и горит огонёк. Не дрожит, не шевелится – а застыл, будто изображён на полотне живописца. Живописец наверняка безумен – кто ж ещё напишет свечу, которая нисколько не прогоняет тьму? Ничего она не освещает, кроме разве что подсвечника. Пламя – высокое, белое, но яркости в нём никакой. И ещё что-то меняется в этом пламени – кажется, медленно-медленно оно гаснет, но никогда ещё не угасало до конца.
Кто зажёг эту свечу? Почему я не в силах отвести от неё взор – и столь же не в силах подняться, задуть её? Почему веет от белого огонька не жутью даже, а скукой, точно от мелкого, упорного дождика? Такие бывают в марте, когда небо неделями кутается в одеяло туч. Почему я знаю, что свеча эта – знак для меня, но не знаю, кем и зачем оставлен. А главное – в чём смысл его?
Вопросы, вопросы… толкутся в мозгу, точно головастики в луже, столь же бессмысленные. Всегда одни и те же вопросы, и всегда нет на них ответов. Что же есть? Залитая тьмою комната, верблюжье одеяло и свеча, не дающая света.
А потом просыпаешься, крутишь головой, хлопаешь глазами… нет никакой такой свечи, и быть её не может, потому что сон. И уж точно не к добру.
Впрочем, и не к худу.
Сверху сыпало – ранний ли то был дождь, поздний ли снег… в любом случае март заканчивался мрачно. Да и вообще картина, если глянуть по-людски, выходила в нужной степени печальной. В трёх шагах от разрытой могилы толпится публика, на лафете водружён гроб – морёный дуб, позолоченные кисти, изысканная резьба. Жалко. Такую красоту – и кому? Земляным червям! И ста лет не пройдёт, как сырость одержит верх над крепостью древесины.
Толпа, разумеется, скорбела, некоторые, судя по цвету, вполне искренне. Особенно убивалась дядюшкина экономка Степанида. Прямо изжелтелась вся. Дай ей волю, начала бы выть и рыдать, как принято это в деревнях. Но волю ей, конечно, не дали: нашлись разумные люди, шепнули: похороны действительного статского советника – это дело серьёзное, не терпящее бабьих воплей. Не сапожника погребаем, не приказчика из скобяной лавки и даже не купца второй гильдии. Тут покойник, можно сказать, государственный, всё должно пройти чинно и благородно.
Благородной публики хватало с избытком. Губернатор Николай Петрович, правда, не соизволил почтить, прислал вместо себя огромный венок, обвитый траурной лентой с надписью «Верному слуге государеву». Зато и городской голова Пуговкин тут был, и предводитель дворянства Коняев, и директор четырехклассного училища Полуэктов… не говоря уже о рыбёшках помельче. Ну и дамы, само собой. Разве могут порядочные дамы пропустить такое событие? Месяц ведь потом в гостиных обсуждать станут, кто во что был одет, да кто как на кого посмотрел, да как соборный протоиерей отец Георгий отпевал покойного… Понятное дело, скучна жизнь в городе Твери. Тверь, она, согласно пословице, в Москву дверь (а уж тем более в Петербург), да только в дверях надолго не задерживаются, шмыгают кто туда, а кто оттуда.