Памяти моей бабушки Анастасии Никитичны Осиповой
Что ни осень, ни пестрый лист, на Симеона-летопроводца[1], как подует с Севера злая морянка, доставала Марья берестяные, мужнины еще, поршни[2] и ранехонько утром отправлялась с коробом за плечами через все Койкинцы – тридцать дворов, что вдоль Дырозера раскиданы, – по грибы да по ягоды. Настёха, Марьина девка, сны доглядывает, лишь перед самым материным уходом голову приподымет, глаза приоткроет – знает уже, что мамка накажет: «Пецьку цёб стопила. Да смотри – дыму не напусти», – строгая была.
Гриб – не хлеб, ну и ягода – не трава. Шла Марья через лес к самому болоту. А места-то жуткие; редкий койкинский мужик в этакую глушь забредал. Медведь обойдет, так леший заворожит, закружит. Случилось, мальчонка соседский, Яшка, по ягоды ушел да и сгинул. Три дня мужики по лесу искали – на четвертый только нашли; к порогам завел его леший, на утес заманил и бросил. Сидел Яшка весь синий, однако живой. Ничего, отпоили, только заикаться стал с того случая. А леший, рассказывал Яшка, мужичонка собой гниленький, вроде койкинского попика, но босой и волос на пробор не чешет.
Против медведя брала Марья с собой берестяной факел. Как войдет в лес, засветит факел над головой – ни один зверь не тронет. А лешего покорила Марья необыкновенной своей смелостью. Как-то увидал леший, баба здоровая, красивая на болото идет, да как загоготал под кустом – другой бы и коньки кверху, но Марья не растерялась и лешему в ответ: «Холера тебя забери!» Того аж пот прошиб, никак не ожидал от бабы такой наглости. С тех пор больше не приставал: уважает.
Осень-то матка – кисель да грибы, а весной сиди да гляди! Как помер Никитка, Марьин мужик, так и надрывалась она с утра до ночи – за себя по дому, за рыбака Никитку на озере. И детям своим, Настёхе с Фаддейкой, спуску в работе не давала. Фаддейка взрослый уже, а девка – горох, косички что мышиные хвостики. Однако гарусное платье Настёхе к осени справили. Все лето Настёха за платье на огороде спину гнула. «Береги, не носи», – наставляла мамка.
Девка кости широкой, поморской – в мать. Марья с мужиком своим ростом вровень была, а Никитка не худосочный, в дверь заходил – кланялся, вежливым почитали. Кольцо мамкино венчальное Фаддейка как-то примерил, да на пальце не удержал. Соскользнуло кольцо, бочком об пол ударилось… Наползался Фаддейка – у мамки один разговор: чуть напроказят – отходит по спине скалкой или отцовским ремнем. Настёха тогда кольцо отыскала – в щель закатилось.
Так потихоньку, от осени к осени, от урожая до урожая, прирастало в Койкинцах, как на всем Божьем свете, веку двадцатого.
Уже ворчать начинала мамка: Фаддейке года жениться пришли, и промысел рыбный знает, а он только гармошку растягивает да девок смешит, а то накупит конфет и Настёхе целую пригоршню насыпет.
– Ты бы луцце Васенью Солонину конфектами накормил, – сокрушалась мамка. – Ладна девка, и на тебя, паразита, поглядыват.
Отмахивался Фаддейка:
– Все девки ладны, да отколь берутся злые жены?
– За Васенье в придано-то швейну машинку дают. Германку.
– У твоей Васеньи левый косой, во!
– Так ты справа встань, и не видать.
Всем хороша была ядрена девка Васенья: белолица, коса большая, пушистая, да и глаз совсем немного косил. Последняя у матери осталась; брат в Сороку плотничать подался, сестры давно своих по лавкам сажали. А эта строптива: плечом поведет, хмыкнет – не подступись. Только издали на Васенью и любоваться. Ну, под вечер мамка гармошку в сундук, а сама чуть зазевается, Фаддейка тут как тут: «Выручай, Настёха!» Настёха канючит:
– Когда ж ты меня, Фаддейка, с собой возьмешь?
– Подрасти пока. Да и боязно мне; уведут сестренку-то.