Миссис Больфем решила совершить убийство.
Когда она рассматривала восторженные лица пятидесяти с чем-то членов клуба «Пятница», обращенных к известной нью-йоркской докладчице, которую она, как председательница, представила собранию, сказав при этом несколько слов, которые она так прекрасно умела подбирать к случаю, она ощутила легкий толчок, и ей показалось, что это важное решение росло в ее рафинированном и живом уме месяцы, а может быть годы, так как она не была импульсивной особой.
Одобрительно улыбаясь и похлопывая своими большими, сильными руками, в девственно белых перчатках, в самые подходящие моменты, когда оживленная ораторша излагала законы о женских правах, она в то же время задавала себе вопрос, не гнездилась ли эта мысль в ее подсознании – этой умственной лавке древностей, – по крайней мере половину двадцати двух лет ее замужней жизни.
Но только вчера, неожиданно проснувшись, она созналась себе без дальнейшей борьбы и отступлений перед совестью и принципами, как она ненавидела эту грузную массу мяса, тяжело спавшую рядом с ней.
По крайней мере восемь лет, с тех пор, как их состояние улучшилось и у нее было достаточно времени для чтения романов и пьес популярных авторов, она тосковала о собственной комнате, об отдельном, личном существовании. Она не была мечтательницей, но именно такая комната, с целомудренной обстановкой в холодных, бледно-голубых тонах, постоянно вставала перед ее умственным взором.
Тревожным инстинктом она ощущала безнравственность пурпурового цвета с лавандой. Днем это был бы будуар.
Она была слишком благоразумна, чтобы говорить об этом или обратиться за советом к постороннему, тем более, что ее единственным руководителем была сцена. Но там все эти мелочи жизни были случайны, или противоречивы. Маленький мирок миссис Больфем единогласно признавал ее большие познания, никто из них, даже отдаленно, не подозревал, что есть вещи, которых она могла не знать и ограниченность ее знаний даже не подвергалась обсуждению. Рано или поздно ее могли опередить, но ее образ действий внушал уверенность, что она на голову выше всех женщин, окружавших ее, что она их прирожденный и естественный вождь.
Миссис Больфем никогда не говорила о своем желании иметь отдельную комнату, будучи женщиной, которая обдумывала медленно, говорила осторожно и вместе с тем была терпелива и рассудительна. Она редко позволяла себе то, что она называла «полетом воображения» и не допускала, чтобы горечь наполняла ее душу.
Больфемы даже теперь не были достаточно богаты, чтобы завести новую обстановку для спальни, лишенной много слишком экономными родителями с тех пор, как их дети поженились и разъехались. Но несколько дней назад она случайно заметила, что пружины супружеской кровати осели и не мешает продать ее, а вместо одной купить две отдельных. Ночью, в темноте, она стиснула руки и затаила дыхание, когда вспомнила багровый румянец Давида Больфема, осмотрительную манеру, с какой он отодвинул свою толстую чашку для кофе, почесал щетинистые усы, свернул свою не очень чистую салфетку и просунул ее в кольцо раньше, чем ответить. Его первые слова сказали все, но он был политиком и свои умственные процессы привык приспосабливать к пониманию слабых интеллектов. «Вы можете их, пружины, починить», – объявил он жене, нежно улыбавшейся через стол с остатками ветчины, яиц, соленой макрели, кофе и горячего хлеба – «то есть, если это надо, чего я не заметил, а я несколько тяжелее вас. Но я не допущу больше ваших проклятых новомодных выдумок в этот дом. Было хорошо для моих родных, будет хорошо и для вас. Мы пятнадцать лет жили без хитрых абажуров на лампы, которые только портят глаза, и без ковров, в которых я путаюсь. Последние восемь или девять лет, если вы не бежали в клуб, то мчались в Нью-Йорк, и у меня было достаточно холодных ужинов и чаев по клубам. На ваши изящные платья я выкладывал деньги, которые мог бы продуктивно истратить в предвыборное время. Но я вытерпел все это потому, что я, кажется, такой хороший муж, как никто на свете. Мне нравится, если вы хорошо одеты, так как на вас все еще заглядываются, и это как-никак годиться для дела. Я никогда не лишал вас прислуги, но есть граница терпению для всякого мужа. Я против двух кроватей – и кончено».