«…У ворот нашего дома и до настоящего времени сохранилась скамеечка, на которой по вечерам сиживал мой отец и бранился. Не было человека добрее его, и не было такого неусыпного ворчуна, как он. Ворчанье и брань, сыпавшиеся из его уст на самые разнородные предметы, не всегда были ясны обывателям подгородной слободки, где жил отец, содержа фруктовый сад. Смысл речей моего отца, чувствовавшего потребность касаться предметов, о которых отвык рассуждать простонародный ум, затемнялся собственным его невежеством, необразованием, водкой, непрестанной его спутницей, и некоторою долею того русского чудачества, которое является у простого человека, зачуявшего в своей голове необыденный ум. Ввиду всего этого нетрудно понять, что отца моего вся слобода считала за тронувшегося, сумасшедшего, чудака и пьяницу. Мне, шестилетнему слобожанину, тоже не была тогда понятна отцовская речь; но, не понимая ее, я любил в этой речи и вообще в разговоре отца его манеру, постоянная бойкость и насмешливость которой невольно убеждали меня, что он прав, что человек, заспоривший с ним, ушел от него в дураках.
Теперь, когда мне много раз приходилось думать о моем детстве, об отце, я выучился отчасти понимать его запутанные речи и нахожу, что, несмотря на разнообразие предметов, которых касалась эта речь, и ее неизменно бранный тон, – в ней постоянно слышалось слово «душа», постоянно тосковалось «о душе», о ее погибели, о том, что ее забыли. Рекомендуя моего родителя, я считаю нужным остановиться именно на этой общей черте его ругательств, потому что она много значит для меня, потому что она выходила не из простой болтовни.
– Плевать я хотел на твои богатства! – кричал мой отец, сидя на лавочке в одной рубашке и обращая речь к богатому соседу дворнику, который вечерком пришел посидеть с ним так, просто.
– Потому, – продолжает отец: – в нонешнее время некуда мне и деть-то его по душе… Видишь, что ли?
– То-то, у тебя не густо, так ты и «не надо!» – с иронией бубнит сосед; но отец прерывает его на первом же слове.
– Дубина моздовская! Видал я деньги на своем веку, не твоим чета!.. Пропил я их, деньги-то, нищий теперь, а давай ты мне их, так не возьму-у, да-а!.. Не надо мне их, потому душа не может по нонешнему времени сделать мне указания, куда их деть. Разучилась она, душа-то наша, о себе… Ты вот что мне ответь, – вдруг с большим ехидством в фигуре и голосе восклицает отец: – отвечай, на какой рожон ты деньги копишь? Зачем тебе тыщи? Давай ответ!
– Тыщи-то?
– Д-да! Пятьдесят лет ты деньгу набивал, полсотни годов ты бился, можно оказать, как собака… Как ты теперича их истратишь-то с толком, «по душе»? Отвечай мне на это: тогда я с тобой могу поддерживать разговор.
– Ах ты, башка, башка! – удивляется купец. – Не истратить денег? Чай, и ты на это дело мастер был… Ты наживинко вот!
– Тебе, дубине, делают вопрос, так ты давай ответ! Что ты хвостом-то вертишь? Нешто я о наживе говорю? Махлак ты этакой! С умом ли можешь ты их истратить по нонешнему вр-ремени?.
– Проломная голова! – горячится купец. – Есть у тебя дети-то, у шишиги?
– Есть дети. Ну?
– Ну и у меня есть!
– Ну?
– Что еще? Что нукаешь?.. Для детей наживаю… Гвоздь каленый!
– Для дет-тей? – переспрашивает отец и, ударив себя по колену, произносит: – Пач-чему? Почему для детей?
С злейшей иронией в губах смотрит он в сторону, прислушиваясь к ответу собеседника, и чувствуется, что у него уже есть наготове вернейшие средства разбить этот ответ в пух и прах.
– Не отчитывали еще тебя?.. – трунит собеседник.
– Нет еще, не отчитывали! – самодовольно потряхивая головой, произносит отец. – Тебя вот сначала от одури отец дьякон отчитает, тогда уж и меня… А ты ответ-то дай!..