Дело было на первой неделе Великого поста…
Еще на Масленой купец Аверкий Тихоныч Седелкин был задумчив, ходил хмурый, шептался со своим старшим приказчиком, по ночам плохо спал, то и дело заглядывал в торговые книги, брякал на счетах и хоть был великий бражник, но не увлекся масленичным весельем и ни разу не напился пьян. Он то и дело вздыхал и говорил: «Боже, очисти мя грешного!»
– Что с тобой, Аверкий Тихоныч? – спрашивала его жена.
– Засад в голове. Молчи. После узнаешь, – махал он рукой и отвертывался в сторону.
О «засаде» жена узнала в Чистый понедельник. Вечером Седелкин сходил в баню, после бани сел пить чай с медом и, оставшись наедине с женой, сказал ей:
– Завтра у нас мобилизация будет. Соберутся ко мне кредиторы чайку попить, так ты серебряные-то ложки им под нос не суй, а подай к чаю мельхиоровые.
– Господи! В такие постные дни и вдруг гостбище созываешь! – всплеснула руками жена.
– Пелагея Андревна, коли Бог тебе ума не дал, то прикуси язык и внимай, что муж говорит, – дал ответ Седелкин. – Нешто я бражничество затеваю? Я зову кредиторов, чтоб о долгах моих с ними поговорить. Делишки стали плохи. Ребятишек к вечеру одень в худенькие рубашонки да и сама оденься поплоше. Да бриллиант-то с перста сними.
– Это зачем же?
– Дура была, дурой и останешься… Зачем! Чтоб жалость к себе в кредиторах водрузить и чтоб они к нам чувства почувствовали. Теперича я весь в их руках. Вчера ходил с ерестиком и предлагал им за мои векселя по три гривенника за рубль.
– Сделку с кредиторами хочешь сделать? – спросила жена.
– Ну вот, насилу-то надумалась! Ежели все окончится благополучно и они под ерестиком свое согласие подпишут, тогда тебе к Вербной неделе бархатное пальто со стеклярусом сошью.
– Господи! Спаси и помилуй! – перекрестилась жена. – А вдруг ежели кредиторы не согласятся и в долговое на казенные хлеба тебя посадят? – спросила она.
– Все под Богом ходим, а только не расчет им. Какая музыка может выйти? Объявят несостоятельным, так конкурс-то и гривенника за рубль не даст. Конкурс при несостоятельности все равно что щука среди снятков. Все проглотит. Да, наконец, зачем же я в прошлом году и большую лавку-то на тебя перевел? Ведь от нее теперь кредитору не укусить, ты хозяйка, а я сам торгую только в махонькой лавочке. Ох, ежели только это дело устроится – пудовую свещу водружу, а к себе в деревню на родину колокол на колокольню!.. – закончил Седелкин.
Наутро у Седелкина служили молебен с водосвятием, а вечером, часов около восьми, начали собираться кредиторы. Сам хозяин встречал их с постным, печальным лицом и в старом потертом сюртуке. Из гостиной были убраны бронзовые часы и канделябры, дабы не «мозолить глаза» кредиторам. Жена проходила по комнатам с заплаканными глазами и, встречаясь с шушукающимися ребятишками, давала им подзатыльники и заставляла молчать. В гостиной был раскрыт ломберный стол, и на нем лежали торговые книги и счеты с крупными костяшками.
Первым приехал жирный купец Скрипицын с редкой рыжей бородой. Отыскав в углу образ, он перекрестился, подошел к хозяину и, подавая ему руку, сказал:
– По-настоящему по твоей короткой совести и здороваться-то с тобой не след. Ведь ты меня совсем на левую ногу обделал. Только за неделю перед Масленицей ты у меня миткалевого товару на две тысячи взял. Как эта оккупация, по-твоему, называется?
– Эх, не осуди и не осужден будешь! – развел руками хозяин. – Несчастие… Думал, вывернусь.
– Черта в ступе – вывернусь! Куда девал? В долги не продаешь. Ну да вот что… Это твое дело, торговое. А только и я свою политику должен гнуть, чтоб выгоду иметь. Ты предлагаешь по два пятиалтынных за рубль – ладно, я подпишу свое согласие для видимости, но так, чтоб мне полтину вместо трех гривенников.