На сцене шел снег. Вернее, его искусно создаваемая при помощи световых эффектов имитация. Петербург. Ночь… Страстная, полная отчаяния и безысходной тоски музыка Чайковского. Герман, Лиза, старая графиня и роковые три карты – тройка, семерка, туз.
Анна Наумовна Левитина сидела в ложе, затаив дыхание. Опера «Пиковая дама» неизменно приводила ее в трепет, необъяснимое волнение. Только музыка может одновременно говорить о том, что герои делают, о чем они думают и что они ощущают. Никакому другому виду искусства это неподвластно.
Театр был полон. Неповторимый сладковато-пыльный запах кулис, декораций, старинного паркета, плюша, парфюмерии и человеческого дыхания кружил голову. Лиза на сцене пела: «Уж полночь близится, а Германа все нет…»
Анне Наумовне стало душно. «Пойду, пожалуй, домой», – решила она.
Тихонько положила программку в сумочку, достала номерок и, стараясь ступать неслышно, выскользнула из ложи. Неодобрительный взгляд гардеробщика, который принял от нее театральный бинокль и выдал модное демисезонное пальто, сказал ей, насколько дурно ее воспитали родители. Уйти из такого театра, с такого спектакля, не дослушать такую музыку! Это было выше его понимания. Старик проработал в театре всю жизнь и сросся с ним, принимая к сердцу каждую мелочь. То, что зрительница, с виду вполне приличная дама, ушла до окончания оперы, он расценил как личное оскорбление.
Анна Наумовна, стуча каблучками изящных ботинок, вышла из гулкого холла на улицу. Петербург наяву мало чем отличался от Петербурга на сцене. Те же дома, дворцы и в гранит одетая Нева, то же дыхание тайны, несбывшихся надежд и чужой любви, та же ночь и тот же снег… Ей казалось, что из одного театра она просто перешла в другой, где стала уже не зрительницей, а героиней, которая не смотрит на чужие слезы, а плачет сама, и это куда меньше ей нравилось.
«Что за странное настроение?!» – возмутилась Анна Наумовна и ускорила шаг.
Она шла по городу-призраку, каким всегда представлялся ей Петербург. Фиолетовый свет фонарей мерцал на античных фронтонах домов. Анне Наумовне казалось, что она слышит то взволнованный шепот, то приглушенный смех, то сдавленный плач, то любовные стоны… Окружающее пространство для нее было наполнено шорохами, вздохами, колебаниями воздуха, как будто огромные мавры непрерывно размахивали опахалами из страусовых перьев. В детстве она видела этих мавров в театре, куда бабушка брала ее с собой на работу. Лет до пяти Аннушка думала, что все люди слышат и чувствуют то же самое.
– Бабуля, а кто это так громко дышит? А кто там, в соседней комнате, шуршит? – спрашивала она, распахивая огромные доверчивые глаза, которые имели необычный сливовый оттенок.
– Где дышит? Кто? – пугалась бабушка. – Да у тебя, Анюта, не жар ли?
Она обеспокоенно трогала внучкин лобик и укладывала ее в постель. Жара никакого не оказывалось, но гулять девочку пару дней не водили, и та поняла, что про шорохи и вздохи лучше никому не рассказывать.
Родители Анюты уехали в Мурманск, на родину отца. На Севере она то и дело болела, едва не умерла в полтора года. И мама Стася отправила ее к бабушке, в Петербург. Тут, на Балтике, климат хоть и суровый, но таких морозов и ветров не бывает.
Бабушку звали Екатерина Абелевна, она смолоду и до седых волос проработала костюмершей в Мариинском театре. И сам театр, и особенно костюмерная казались маленькой Ане заколдованным царством. Тусклая позолота, лепные украшения, бронза и хрусталь люстр, бархат лож, волшебная раковина сцены приводили ее в трепет. Она с благоговением взирала на артистов, которые были для нее заморскими принцами и принцессами, от них пахло дорогими духами и нездешней, далекой и прекрасной жизнью, полной страстей и заманчивых приключений.