Мрачный дом по улице Красноярской
Чем старше я становлюсь, тем чаще копаюсь в пыльном мешке своей памяти, пытаясь обнаружить там что-нибудь необычное. Мешок этот не имеет дна, его нельзя перевернуть и высыпать содержимое на пол. Остаётся только засунуть руку внутрь и попытаться найти воспоминание на ощупь. Слава Богу, среди них совсем мало зубастых чудовищ, способных откусить руку по локоть.
Я почти не помню свой первый дом: только часть комнаты с окном, выходящим в огород. Воспоминанья эти не столько видимы, сколько ощущаемы: горячо от русской печи в углу, мрачно от тусклого света в комнате, страшно от вешалки с верхней одеждой – свои плащи и пальто снимали и оставляли там незнакомые взрослые гости.
Чуть больше я помню двор: перевёрнутую вверх дном металлическую лодку, лежавшую на специальных подпорках – так, что под неё можно было забраться, как под навес (может быть, память моя такая же фантазёрка, как и воображение, но мне кажется, однажды я спасался под этой лодкой от дождя). Высокие деревянные ворота, через которые могла пройти лошадь с подводой. Ни лошади, ни подводы в мешке моей памяти нет. Просто тот дом был гораздо старше меня —вероятно, его построили ещё до революции: в этой части города на рубеже девятнадцатого и двадцатого веков оседали переселенцы. Перпендикулярно улице 1905 года (тогда – Переселенческой) одна за другой появлялись улицы Омская, Томская, Иркутская, Енисейская, Красноярская… Мы жили на Красноярской. Отопление было печное, «удобства» – во дворе (стоило задуматься об этом, как в памяти всплыл ночной горшок, но, пожалуй, я оставлю его в мешке вместе с содержимым). Воду возили из колонки, и это подарило мне одно из самых ярких детских воспоминаний: заснеженная улица Красноярская, сани с флягой и со мной в придачу, и северная лайка Рафа, запряжённая в них, словно настоящая ездовая собака. Ехать приходилось далеко – до улицы Железнодорожной и по ней направо – до Бурлинского переезда, который ещё долгое время казался мне неким сказочным местом, переходом в иной мир за железной дорогой. Сейчас я думаю, что были наверняка колонки и ближе, просто взрослые устраивали прогулку для меня и для Рафы.
Со всеми домами, дачами и квартирами, где я жил (а переезжали мы не раз и не два) у меня складывались особые отношения. Я их чувствую кожей и сердцем: кожей – опасность, сердцем – любовь и защиту. Точно так чувствовал свою пещеру дикарь во времена одичания людей после Потопа. Может быть, это проснулось во мне через много поколений, а может быть, это присуще всем людям – не знаю. Первый дом был не просто чужим мне – он был чуждым. Что-то случилось в его прошлом, что-то нехорошее и преступное и так и не смылось вешними водами времени с изнанки, невидимой глазу.
О соседях я не помню ничего. Только очень смутно пространство за воротами дома, улицу, деревья и каких-то людей, вечно толкущихся у дворов через дорогу. После мрачноватого дома вынутая из мешка памяти улица видится яркой и залитой солнечным светом. Справа от ворот лежали, кажется, ошкуренные брёвна, а чуть дальше располагался перекрёсток с улицей Переселенческой.
Хозяин двора напротив имел большой богатый дом, несколько судимостей, хорошие связи и работал заведующим большим магазином. Это был пожилой, но ещё бодрый человек, который иногда заходил к нам в гости, приятельствовал с отчимом и даже иной раз выезжал с моими родителями на рыбалку. Жил он с дочерью священника Вознесенской церкви, девицей на двадцать четыре года себя младше. Брак этот был у заведующего не первым и не вторым, но скорее всего последним: дочь священника, в конце концов, сбежала с молодым адвокатом, а сам сосед постепенно спился.