– Я не запутывался, – сказал Олежа. – То есть… не записывался. Нет. Понимаете, мы с…
– Запись к Дмитрию Андреевичу обязательна, – холодно и высокомерно сказала секретарша.
«Ну вот и всё, – сказал себе Олежа. – Не получилось. Но я пробовал! Пытался! Пусть теперь она не говорит!».
Всё дело, конечно, в интонации. Ещё с детского сада Олежа знал: если взрослая тётя говорит так, что от её голоса стёкла обволакивает инеем, и хочется замотаться в одеялко, или хотя бы натянуть на голову шапочку – ту самую, с висячими ушками, острым будённовским шпилем, верёвочками (на самом деле, с одной, а вторую демонстративно оторвал утром в раздевалке Пархат), то самое лучшее, что можно сделать – это молчать, стоять где-нибудь сбоку и отчаянно сливаться с окружающей обстановкой.
Секретарша неприязненно поглядывала на него, изображая занятость, от которой её вероломно оторвал нежданный и неприятный лично ей посетитель. В воображении Олежи обреталась она где-то там, в невозможной высоте: на макушке склизкой от крови майянской пирамиды, или на сумрачном троне из слегка подплавленных мечей врагов, или, в конце концов, за изрисованным со стороны класса учительским столом: а как, спрашивается, можно сидеть и при этом взирать сверху?
– Можно я загляну? На минутку?
Олежа сказал, и сам удивился своей дерзости.
Ведь уже всё. Дело решённое. Без предварительной записи – нельзя. Однако перед глазами у него маревом плавало лицо Оли, пренебрежительно и как всегда свысока наблюдающее за ним. Лицо её выпускало в мир фразу – любую, рандомную, хоть про вытяжку, хоть про «нам нужно поговорить», и в голове Олежи тут же начинали колотить в медные тарелки обезьяны, и следовало стоять ровно, отвечать лаконично, стараться угадать правильный ответ.
– Пойдёшь к этому Димусику, – сказала Оля, делая внушительные паузы после каждого слова. – Я последний раз тебе говорю. Больше повторять не буду. Или к нему мне пойти?
Отчего-то это предложение Оли пугало его сильнее всего; он не мог ясно и недвусмысленно сформулировать, почему.
– Схожу, – сказал Олежа, обнаружив, что правый его носок порвался и пробуя незаметно подвернуть одну ступню под другую.
– Когда? – спросила Оля.
– Завтра, – ответил Олежа, потом решился поднять глаза на Олю, и добавил: – До обеда.
– И что скажешь?
– Что у меня есть тема для…
– Революционная!
– Да. Революционная тема для разработки. На стыке медицины и программирования.
Оля пристально смотрела на него с полминуты – и он изо всех сил принуждал себя держать глаза открытыми – а потом приподняла брови, отправила зрачки куда-то вбок, сурово цокнула, измождённо вздохнула, развернулась, и ушла в ванну. Олежа же, зябко ступая по холодному и скользкому линолеуму, прошёл к себе, присел на стул и отмотал файл с кодом на середину, где, как он только что понял, можно было существенно упростить семантику.
– Я не знаю, – сказала секретарша, потом всё же посмотрела на Олежу, и добавила: – Я не знаю, что вам можно, а чего нельзя. Если у вас больше нет вопросов, то…
Олежа догадался, что цикл подошёл к концу, и следует либо запустить его снова («Здравствуйте, могу я видеть Дмитрия Андреевича?»), либо завершить. Удалиться. Он развернулся, сузил глаза, чтобы видеть только то, что находилось непосредственно перед ним, и толкнул дверь приёмной.
– Ксеня! – раздался позади громкий голос, и Олежа замер.
В девятом классе они с Димчиком ненадолго сдружились на почве только вышедших Баттлфилда, Крайзиса и Дидспейса, и зарубались в них у Димчика дома, пока его папа, видный медицинский деятель, разъезжал по конференциям. Олежа непроизвольно скользнул туда, в исшарпанные школьные коридоры, затхлую раздевалку, пугающий туалет, а потом нечаянно вспомнил, как часами просиживал у бабушки на балконе, и выплетал, спутывал, вязал, свивал самые разные фигурки из шнура от капельниц, и выходили у него человечки, чёртики, рыбки, брелки, и не было у него никаких этих пугающих неопределённостей с интонациями, выражениями лиц, непонятными полями в важных документах, и ожиданиями других людей относительно его самого.